Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
— Я — бояться?
— Тогда, вероятно, забота о вашем достоинстве мешает вам отправиться за ней туда, мой высокомерный друг? — спросил Олмэйр с насмешливым вниманием. — Как это благородно с вашей стороны!
Наступило короткое молчание; затем Виллемс сказал спокойно:
— Вы — дурак. Я бы охотно ударил вас.
— Это не страшно, — небрежно ответил Олмэйр, — для этого вы слишком слабы. У вас вид изголодавшегося человека.
— Я как будто ничего не ел эти два дня, а может быть, и дольше — не помню. Да это и не важно. Во мне тлеют горячие уголья, — произнес Виллемс. — Посмотрите. — И он обнажил руку, покрытую свежими рубцами. — Я сам кусал себя, чтобы заглушить этой болью огонь, который горит вот тут!
Он сильно ударил себя кулаком в грудь, пошатнулся
— Отвратительная рисовка! — бросил Олмэйр свысока. — И что в вас находил отец? Вы так же достойны уважения, как куча мусора.
— И это вы смеете так говорить! Вы, продавший свою душу за несколько гульденов, — устало проговорил Виллемс, не от крывая глаз.
— Нет, не так дешево, — сказал Олмэйр, но в смущении остановился. Вскоре, однако, он овладел собой и продолжал: — Но вы, вы потеряли свою душу ни за что ни про что; швырнули ее под ноги проклятой дикарке, которая сделала вас тем, что вы теперь, и которая убьет вас очень скоро своей любовью или своей ненавистью. Вы только что говорили про гульдены. Вы подразумевали, вероятно, деньги Лингарда. Так вот, что бы я ни продал и за сколько бы ни продал, вы — последний человек, которому я позволю вмешиваться в мои дела. Даже отец, даже капитан Лингард, и тот не захотел бы теперь дотронуться до вас даже щипцами; даже десятифутовым местом…
— Олмэйр, — решительно сказал Виллемс, вставая, — я хочу открыть торговлю в этих местах. И вы меня устроите. Мне требуется помещение и товар, может быть, немного денег. Прошу вас дать мне и то и другое.
— Не угодно ли еще чего-нибудь? Может, этот костюм? — спросил Олмэйр, расстегиваясь. — Или мой дом, мои сапоги?
— В конце концов это естественно, — продолжал Виллемс, не обращая никакого внимания на Олмэйра, — естественно, что она ждет положения, которое… И я отделался бы от этого старого прохвоста, и тогда…
Он остановился, его лицо озарилось мечтательным восторгом, и он устремил глаза вверх. Своей изнуренной фигурой и своим потрепанным внешним видом он напоминал живущего в пустыне аскета, который находит награду за отречение от мира в ослепительных видениях. Затем он вдохновенно продолжал:
— Тогда я имел бы ее только для себя одного, и она жила бы вдали от своих, под моим влиянием. Я воспитывал бы ее, обожал, смягчал. — Какое счастье! А затем, затем я ушел бы с ней в какое-нибудь уединенное место, далеко от всех, кого она знает, и стал бы для нее всем миром! Всем миром!
Внезапно его лицо преобразилось. Глаза блуждали еще некоторое время, а затем сделались сразу твердыми и спокойными.
— Я уплатил бы вам до последнего цента, — сказал он деловым тоном, с ноткой прежней самоуверенности. — Мне не пришлось бы соперничать с вами. Я ведь займу только место мелких туземных торговцев. У меня есть некоторые планы, но пока это все неважно. Капитан Лингард одобрит это, я уверен. И наконец, это только заем, так как я буду находиться всегда под рукой. Вы ничем не рискуете.! — Ах! Капитан Лингард одобрит! Он одоб…
Олмэйр стал задыхаться. Он пришел в ярость от одной мысли, что Лингард может что-нибудь сделать для Виллемса. Его лицо побагровело. Он стал выкрикивать ругательства. Виллемс холодно смотрел на него.
I — Уверяю вас, Олмэйр, — сказал он мягко, — я имею твердые основания для моей просьбы.
— Какая наглость!
— Поверьте мне, Олмэйр, ваше положение не так твердо, как вы полагаете. Какой-нибудь недобросовестный соперник сможет подорвать вашу торговлю в один год. Это было бы разорением. Продолжительное отсутствие Лингарда кое-кого ободряет. Я ведь много слышал последнее время. Мне делали разные предложения… Вы здесь очень одиноки. Даже Паталоло…
— К черту Паталоло! Я здесь хозяин.
— Но разве вы не видите, Олмэйр…
— Вижу. Я вижу перед собой загадочного осла, — гневно перебил Олмэйр. — Что значат ваши замаскированные угрозы? Уж не думаете ли вы, что я ничего не знаю? Они ведут интриги уже годами — и ничего не случилось. А рабы кружились за этой рекой целые годы, а я по-прежнему здесь единственный
торговец; я здесь хозяин. Вы принесли мне объявление войны? В таком случае — от себя лично! Я знаю всех своих врагов. Мне следовало бы убить вас, но вы не стоите пули, вас следует раздавить палкой, как змею.Голос Олмэйра разбудил девочку, которая поднялась с резким криком. Он кинулся к качалке, схватил ребенка на руки, понес его, наступил на лежащую на полу шляпу Виллемса и, спихнув ее яростно с лестницы, завопил:
— Убирайтесь вон. Убирайтесь!
Виллемс пробовал что-то сказать, но Олмэйр закричал на него:
— Вон! Вон! Вон! Не видите вы разве, что путаете ребенка, чучело вы этакое! Не плачь, крошка, — успокаивал он свою дочурку в то время, как Виллемс спускался вниз. — Гадкий, злой человек никогда не вернется сюда. Он будет жить в лесах, и если он только осмелится подойти к моей девочке, папа убьет его — вот так!
Он ударил кулаком по перилам, чтобы показать, как он убьет Виллемса, и, посадив успокоившегося ребенка к себе на плечо, указал свободной рукой на удаляющуюся фигуру своего гостя.
— Смотри, дорогая, как он убегает. Ну, не смешной ли он? Деточка, крикни ему вслед: «Свинья!» Крикни ему вслед.
Серьезное выражение детского личика исчезло в смеющихся ямочках, под длинными ресницами, на которых еще блестели недавние слезы, засияли большие глаза. Она крепко ухватилась за волосы Олмэйра одной рукой, а другой стала весело махать, крича изо всех сил, ясно и отчетливо, как птичка: — Свинья! Свинья! Свинья!
II
В усадьбе Лакамбы полупотухшие уголья разгорелись снова, и легкие струйки ветерка разнесли по воздуху ароматный запах горящего дерева. Проснулись люди, дремавшие в тени в часы послеобеденного зноя, и тишина большою двора оживилась бормотанием полусонных голосов, покашливанием и зевотой.
Лакамба вышел на террасу своего дома и сел, потный, полусонный и сердитый, на деревянное кресло. Сквозь открытую дверь доносилась тихая воркотня женщин, трудившихся у станка над тканью для праздничной одежды Лакамбы. Справа и слева от него на гибком бамбуковом полу спали на циновках или сидели, протирая глаза, те члены его свиты, которые имели право в часы жары пользоваться домом своего господина, благодаря знатному происхождению или верной службе.
Мальчик лет двенадцати — личный прислужник Лакамбы — сел на корточках у его ног и подал серебряную коробку с бетелем. Лакамба медленно открыл ее и оторвал часть зеленого листа. Вложив в него щепотку птичьего клея, крупицу гамбира и кусочек арекового ореха, он скрутил все это одним ловким движением. Затем остановился со свертком в руке и позвал недовольным басом:
— Бабалачи!
Один из слуг повернулся к Лакамбе и лениво произнес:
— Он у слепого Омара.
Бабалачи пошел к Омару только после обеда. Он был всецело поглощен одной заботой: осторожно воздействовать на чувствительность старого пирата и умело обойти вспыльчивость Аиссы. Когда он выходил из своей бамбуковой хижины, расположенной среди других в усадьбе Лакамбы, сердце его было полно тяжелой тревоги и сомнений в успехе задуманной интриги. Он подошел к маленькой калитке в ограде, отделявшей довольно большой дом, отведенный, по приказанию Лакамбы, Омару и Аиссе. Лакамба предполагал дать лучшее жилище своему главному советчику Бабалачи, но после совещания в заброшенной пасеке, где Бабалачи раскрыл перед ним свои планы, они оба решили, что новый дом должен вначале приютить Омара и Аиссу, после того, как они согласятся уйти от раджи или будут похищены оттуда, — смотря по обстоятельствам. Бабалачи нисколько не тужил о том, что его переселение в новое жилище пока не может состояться. Этот дом стоял немного в стороне, в задней части двора, где помещалась женская половина. Единственное сообщение с рекой происходило через большой передний двор, всегда полный вооруженных людей и бдительных глаз. Позади строения простиралось ровное пространство рисовых полей, окаймленных непроницаемой стеной девственного леса и зарослей, такой густой, что только пуля — да и то выпущенная на близком расстоянии — могла бы сквозь нее пробиться.