Капут
Шрифт:
Принц Евгений улыбнулся и опустил глаза. Как обычно, Аксель Мунте провел лето в замке Дроттнингхольм в гостях у его величества короля Швеции и всего несколько дней назад уехал в Италию. Жаль, что я не встретился с ним в Стокгольме. Когда я был на Капри пять-шесть месяцев назад, накануне моего отъезда в Финляндию я поднялся к Торреди-Материта навестить Мунте, который собирался передать через меня письма, адресованные Свену Хеддину, Эрнсту Манкеру и некоторым друзьям в Стокгольме. Аксель Мунте ждал меня в роще из сосен и кипарисов. Этот прямой жилистый человек с надутыми губами стоял в накинутом на плечи зеленом пальто, в большой шляпе, небрежно нахлобученной на взъерошенные волосы; живые коварные глаза, спрятанные за темными очками, придавали ему вид таинственный и зловещий, какой обычно бывает у слепых. Он держал на поводу овчарку, и, хотя пес выглядел смирным, завидев меня среди деревьев, Мунте закричал, чтобы я не подходил близко. «Стой, не приближайся!» – кричал он мне, устрашающе жестикулируя и уговаривая собаку не броситься и не порвать меня в клочья, делая при этом вид, что удерживает ее с большим трудом, что едва в состоянии вынести чудовищной силы рывки животного, которое при моем приближении
Когда Аксель Мунте в хорошем настроении, он всегда развлекается, разыгрывая лукавые сценки, чтобы посмеяться над друзьями. Возможно, это был его первый безмятежный день после нескольких месяцев угрюмого одиночества. Он провел невеселую осень в плену своих мрачных капризов и раздражительной меланхолии, надолго запершись в башне, как кость обглоданной зубастым либеччо, дующим с острова Искья, и трамонтаной, приносящей с Везувия кислый запах серы, сидя в своей влажной от морской соли мнимой тюрьме среди поддельных полотен старых мастеров, псевдо-греческих мраморных скульптур и статуэток Мадонны XV века, вырезанных из обломков мебели времен Людовика XV.
В тот день Мунте выглядел умиротворенным и решил поговорить со мной о птицах острова Капри. Каждый вечер ближе к закату в своем зеленом пальто, в нахлобученной на взъерошенную голову шляпе и в темных очках на носу он покидает башню и направляет свой медленный, осторожный шаг через заросли парка к тому месту, где редкие деревья образуют поляну; там он останавливается и ждет, прямой, худой, деревянный человек, обескровленный ствол, иссушенный солнцем, морозом и бурями, влажная счастливая улыбка появляется среди редкой растительности на лице этого старого фавна; птицы слетаются к нему стайками, радостно щебеча, садятся на плечи, руки и шляпу, клюют его в нос, губы и уши. А Мунте так и стоит, прямой и неподвижный, беседуя со своими малыми друзьями на милом каприйском диалекте до тех пор, пока не зайдет солнце и птицы не улетят к своим гнездовьям со звонким приветственным щебетом.
– Ah! Cette canaille de Munthe [8] , – сказал принц Евгений, в его голосе было тепло и легкая дрожь.
Мы недолго гуляем по парку под продуваемыми ветром соснами, потом Аксель Мунте ведет меня в верхнюю комнату своей башни. В прошлом в ней было какое-то подобие хлебного сусека, теперь он устроил здесь спальню для своей черной меланхолии. Когда она приходит, Мунте закрывается в башне, как в тюрьме, и затыкает ватой уши, чтобы не слышать и голоса человеческого. Он садится на табурет, зажав меж коленями увесистый посох и намотав на запястье поводок. Свернувшийся у его ног пес смотрит на меня светлыми печальными глазами. Аксель Мунте поднимает голову, неожиданная тень опускается на его лицо. Он не может спать, война отняла сон, говорит он мне, он проводит ночи в тоскливом бдении, вслушиваясь в крики ветра среди деревьев и в далекий голос моря.
8
Ах, эта каналья Мунте (фр.).
– Надеюсь, вы пришли говорить не о войне, – сказал он.
– Нет, о войне ни слова, – ответил я.
– Спасибо, – сказал Мунте. И вдруг сам спросил меня, правда ли, что немцы так чудовищно жестоки.
– Их жестокость – от страха, – ответил я, – они больны страхом. Больной народ, krankes Volk.
– Да, krankes Volk, – сказал Мунте, стукнул посохом в пол и после долгой паузы спросил, правда ли, что немцы ненасытно жаждут крови и разрушений.
– Они боятся, – ответил я, – боятся всех и вся, и убивают, и разрушают от страха. Но боятся уже не смерти: ни один немец – мужчина, женщина, старик или ребенок – не боится смерти. Эти люди не боятся страданий. Можно даже сказать, они лелеют свою боль. Они боятся всего живого, всего, что живо вне их и помимо них, и всего на них непохожего. Их болезнь таинственна. Больше всего их страшат существа слабые и беззащитные: больные, женщины, дети. Они боятся стариков. Их страх всегда вызывал во мне глубокую жалость. Если бы Европа испытывала к ним жалость, может, немцы и излечились бы от этой страшной болезни.
– Так значит, они кровожадны, значит, правда, что они уничтожают людей без всякой жалости? – перебил меня Мунте, нетерпеливо стуча палкой в пол.
– Да, это правда, – ответил я, – они убивают беззащитных, вешают евреев на деревьях по деревенским площадям, сжигают живых людей в их домах, как крыс, расстреливают крестьян и рабочих во дворах колхозов и заводов. Я видел, как они смеются, едят и спят в тени качающихся на деревьях повешенных.
– Это krankes Volk, – сказал Мунте, снял темные очки и тщательно протер их платком. Его взгляд был обращен вниз, и я не мог заглянуть в глаза. Потом он спросил, правда ли, что и птиц немцы убивают тоже.
– Нет, это неправда, – ответил я, – им некогда заниматься птицами, едва хватает времени убивать людей. Они уничтожают евреев, рабочих, крестьян, с дикой яростью сжигают города и селения, но птиц они не трогают. Ах, какие красивые птицы есть в России! Наверное, красивее, чем на Капри.
– Красивее, чем на Капри? – спросил раздраженно Мунте.
– Красивее и счастливее, – ответил я. – Их бесчисленное множество, птиц самых разных видов, на Украине. Они летают тысячами, щебечут среди листьев акаций, не шелохнув ветку, сидят на березах, на пшеничных колосьях, на золотых ресницах подсолнечников, выклевывая семечки из их огромных черных глаз. Они поют, не умолкая, под грохот пушек, пулеметную трескотню, под высокий рокот самолетов над бесконечной украинской равниной. Они садятся на плечи солдат, на седла и гривы лошадей, на лафеты орудий, на ружейные стволы, на башни танков, на сапоги убитых. Мертвых они не боятся. Это маленькие птицы, резвые, веселые, одни серые, другие красные, есть еще желтые. У некоторых красная или темно-синяя грудка, у других – только шейка, у третьих – хвост. Есть белые с голубой шейкой, еще я видел очень маленьких и гордых, чисто белых, невинного цвета. Рано на рассвете они заводят
свое сладостное пение, и немцы поднимают сонные головы послушать их счастливый щебет. Они тысячами летают над полями сражений у Днестра, Днепра, Дона, щебечут, свободные и блаженные, не боятся войны, не боятся Гитлера, СС или гестапо, не сидят на ветках, наблюдая за бойней, а взмывают в голубую высь и оттуда следят за войсками, марширующими по бесконечной равнине. Ах, какие красивые птицы на Украине!Аксель Мунте поднял голову, снял темные очки, взглянул на меня своими живыми, лукавыми глазами и улыбнулся:
– Вот и хорошо, что немцы не убивают птиц, я просто счастлив, что они не трогают птиц.
– Il a vraiment un coeur tendrе, une ^ame vraiment noble, ce cher Munthe [9] , – сказал принц Евгений.
С моря вдруг донеслось долгое, приглушенное ржание, принц Евгений вздрогнул и закутался в свое пальто серой шерсти, оставленное на спинке кресла.
9
Милый Мунте, у него действительно чувствительное сердце и благородная душа (фр.).
– Пойдемте взглянуть на деревья, они очень хороши в это время.
Мы вышли в парк. Начинало холодать, небо на востоке было цвета тусклого серебра. Медленное умирание света, возвращение ночи после бесконечного северного летнего дня вселяло чувство умиротворенности и покоя. Мне казалось, война окончена, Европа еще жива, the glory that was… the grandeur that was… [10] Я провел лето в Лапландии, на фронте Петсамо и Лицы, в бесконечных лесах Инари, в мертвой лунной арктической тундре, освещенной жестоким незакатным солнцем, и теперь эти первые осенние тени наполняли меня теплом, возвращали к отдыху, к ощущению спокойной жизни, не отравленной постоянным присутствием смерти. Я завернулся во вновь обретенную тень, как в шерстяное одеяло. В воздухе витало тепло и запах женщины.
10
…Прошедшая слава… былое величие… – Из стихотворения Э. А. По. «К Елене» (англ.).
Я приехал в Стокгольм всего несколько дней назад после долгого лечения в Хельсинки и нашел в Швеции удовольствие незамутненной жизни, которое когда-то было благодатью Европы. После многих месяцев дикого одиночества на Крайнем Севере среди лапландцев, охотников на медведей, ловцов лососей и оленьих пастырей почти забытые сцены мирной трудовой жизни, которые я с удивлением наблюдал в Стокгольме, опьяняли меня почти до потери сознания. Особенно женщины, атлетическая грация простых, безыскусных шведских женщин с голубыми глазами, волосами цвета древнего золота, чистой улыбкой, с маленькими высокими выпуклостями, украшающими грудь как награды за спортивные достижения, как медали в честь восьмидесятипятилетия короля Густава V, – они возвращали мне ощущение целомудрия жизни. А тень первых закатов придавала женской привлекательности сокровенность и тайну.
По погруженным в голубое улицам, под небом светлого шелка, в освещенном отражениями белых фасадов воздухе женщины проплывали, как кометы из голубого золота. Завораживающие и невинные взгляды, согревающие улыбки. В парке Хюмлегарден обнявшиеся парочки на скамейках под деревьями, уже умытыми ночью, представлялись точной копией влюбленной пары из «Праздничной сцены» Юсефсона. Небо над крышами, дома вдоль моря, парусники и пароходы, пришвартованные в Стрёме и вдоль Страндвегена, – все было цвета синего фарфора из Мариеберга и Рёрстранда, цвета синего моря среди островов архипелага, или озера Меларен у Дроттнингхольма, или цвета лесов вокруг Салтсйобадена, цвета туч над крышами домов в конце улицы Валхаллавеген; этот синий есть в любом белом цвете севера: в северных снегах, в северных реках и озерах, в его лесах, он есть в штукатурке неоклассической шведской архитектуры, в грубой, выкрашенной в белое мебели стиля Людовика XV, что украшает дома крестьян Норрланда и Лапландии, о которой мне увлеченно рассказывал Андерс Эстерлинг, похаживая среди дорических колонн белого дерева с золочеными каннелюрами, что в зале заседаний Шведской академии в Гамла Стане; приглушенный синий разливался в небе Стокгольма перед рассветом, когда призраки, уже нашатавшиеся по улицам города (север – страна призраков: деревья, дома и животные – это призраки деревьев, домов и животных), возвращались домой; они шагали по тротуару, похожие на голубые тени, а я следил за ними из окна моего номера в «Гранд Отеле», или из окон дома Стриндберга, строения из красного кирпича под номером десять на площади Карлаплан, где жил секретарь Итальянского посольства Майоли, а этажом выше – чилийская певица Розита Серрано. (Десять такс Розиты с лаем бегали вверх-вниз по лестнице, голос Розиты, хрипловатый и нежный, звучал под гитарный аккомпанемент, а я смотрел вниз, туда, где по площади шатались голубые призраки, которых Стриндберг всегда встречал на лестнице, возвращаясь домой на рассвете, или заставал сидящими в своей прихожей, или лежащими на своей постели, или выглядывающими из окон, когда бледные против сероватого неба призраки делали знаки невидимым прохожим. Сквозь бормотание фонтана посреди Карлаплана слышался шелест листьев в легком утреннем бризе.) Мы сидели в неоклассической беседке в глубине парка там, где скала отвесно обрывается в море, я разглядывал белые дорические колонны, вырисовывавшиеся на синем фоне осеннего пейзажа. Понемногу некая горечь зарождалась во мне, что-то похожее на глухую обиду: жестокие слова жгли мне губы, хоть я и старался сдержать их. Так, почти бессознательно я стал рассказывать, как под бесстрастными взглядами немецких солдат и офицеров русские военнопленные, доведенные голодом до животного состояния, поедали трупы своих лагерных товарищей. Это было в Смоленске. Мне было стыдно и гадко за мои слова, я хотел просить прощения у принца Евгения за эту жестокость, но он молчал, склонив голову и закутавшись в серое пальто. Неожиданно он поднял голову и пошевелил губами, как бы силясь что-то сказать, но промолчал, я прочел в его глазах скорбный упрек.