Карамзин
Шрифт:
В начале января 1818 года тираж всех восьми томов «Истории государства Российского» — три тысячи комплектов на обычной бумаге и несколько так называемых подносных на веленевой — был отпечатан. Но прежде чем пускать книги в продажу, необходимо было поднести экземпляр «Истории…» императору. Александр принял Карамзина 28 января, и в тот же день Карамзин сообщил Дмитриеву: «Выезжал, чтобы поднести „Историю“ государю, был у него в кабинете и имел счастие обедать: следственно, одно дело сделано; другое сделается на сих днях: т. е. выйдет книга для публики».
Тем временем Карамзин перевез тираж из типографии домой. Через почтамт были отправлены экземпляры подписчикам, и 1 февраля в «Сыне отечества» появилось объявление: «История Государства Российского, сочиненная H. М. Карамзиным, в осьми томах, продается в Захарьевской улице, близ Литейного двора, в доме Баженовой». Цена восьми томам была положена 50 рублей — «в обыкновенном переплете».
Сообразив доходы и расходы, Карамзин увидел, что от покупки собственного домика придется отказаться, но желание вернуться в Москву и там «провести остаток своей жизни, хотя и в наемном доме» (так написал он Дмитриеву), осталось
Но 12 февраля Карамзин сообщает брату о ходе продажи «Истории…»: «Осталась только половина экземпляров»; 28 февраля пишет Малиновскому: «27-го февраля сбыл я с рук последние экземпляры моей „Истории“ и дня через два буду свободен от книжных хлопот. Это у нас дело беспримерное: в 25 дней продано 3000 экз.»; а в письме Дмитриеву, рассказав об этом, он добавляет: «Не осталось у меня ни одного экземпляра; сверх тысяч проданных требовали у меня еще шестьсот… Наша публика почтила меня выше моего достоинства».
В письмах, дневниках, мемуарах современников содержится немало сведений о первом издании «Истории государства Российского» и реакции общества на него.
Об этом рассказывает и А. С. Пушкин.
«Это было в феврале 1818 года, — пишет он. — Первые восемь томов „Русской истории“ Карамзина вышли в свет. Я прочел их в моей постеле (Пушкин тогда выздоравливал после тяжелой болезни. — В. М.) с жадностию и со вниманием. Появление сей книги (так и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием.
Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили. Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свет, толки были во всей силе. Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слова „Истории“ Карамзина. Одна дама, впрочем, весьма почтенная, при мне, открыв вторую часть, прочла вслух: „‘Владимир усыновил Святополка, однако не любил его…' — Однако!.. Зачем не но! Однако! Как это глупо! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина? Однако!“ — В журналах его не критиковали. Каченовский бросился на одно предисловие.
У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина — зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты (примечания. — В. М.) „Русской истории“ свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению.
Молодые якобинцы негодовали; несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения. Они забывали, что Карамзин печатал „Историю“ свою в России; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказывал со всею верностию историка, он везде ссылался на источники — чего же более требовать было от него? Повторяю, что „История государства Российского“ есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.
Некоторые из людей светских письменно критиковали Карамзина. Никита Муравьев, молодой человек, умный и пылкий, разбирал предисловие или введение: предисловие!.. Мих. Орлов в письме к Вяземскому пенял Карамзину, зачем в начале „Истории“ не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, то есть требовал романа в истории — ново и смело!
Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия, и Брут, осуждающий на смерть своих сынов, ибо редко основатели республик славятся нежной чувствительностию, — конечно, были очень смешны. Мне приписали одну из лучших русских эпиграмм; это не лучшая черта моей жизни».
Пушкин отметил самое главное и характерное. Свидетельства других современников только подтверждают его рассказ и добавляют к нему новые подробности.
Очень многие читали «Историю…», как и Пушкин, «с жадностию и вниманием». Н. И. Тургенев записывает в дневнике: «21 февраля… Я читаю III том „Истории“ Карамзина. Чувствую неизъяснимую прелесть в чтении. Некоторые происшествия, как молния проникая в сердце, роднят с русскими древнего времени. Что-то родное, любезное. Кто может усомниться в чувстве патриотизма?»; «15 апреля… (том шестой. — В. М.). Все, даже междоусобные войны читал я если не с удовольствием, то с великим интересом. Сердце билось за того или другого князя»; «10 мая… Сию минуту я кончил VIII том „Истории“ Карамзина. Я давно заметил, что не умею изъяснять чувств своих, и потому не могу сказать, что чувствую о сем славном творении». Император сказал Вяземскому, что, получив тома «Истории…», он прочел их «с начала до конца».
Но что особенно важно и примечательно,
«История государства Российского» стала общенародным чтением. Среди подписчиков на нее, наряду с титулованными персонами, офицерами, чиновниками высших рангов, литераторами, значатся имена простых людей. Карамзина это радовало и волновало. «Вообразите, — пишет он в одном письме, — что в числе сибирских субскрибентов были крестьяне и солдаты отставные». Конечно, круг читателей «Истории…» подписчиками не ограничивался, особенно среди простых людей. В воспоминаниях разночинской интеллигенции, чья юность пришлась на конец 1810-х — 1820-е годы, почти у каждого встречаются сведения о чтении Карамзина. В этом отношении характерно письмо Иринарха Введенского, будущего известного критика, близкого к кружку петрашевцев, а тогда ученика Пензенского духовного училища, отцу-священнику: «Тятенька, не посылай мне лепешек, а пришли еще Карамзина; я буду читать его по ночам и за то буду хорошо учиться».Многим читателям «История…» Карамзина открыла гораздо больше, чем просто неизвестные им прежде исторические факты. П. А. Вяземский рассказывал о графе Федоре Толстом, известном по прозвищу Американец, что тот «прочел одним духом восемь томов Карамзина и после часто говорил, что только от чтения Карамзина узнал он, какое значение имеет слово Отечество, и получил сознание, что у него Отечество есть». Этнограф и историк И. П. Сахаров признавался, что, прочтя в юности Карамзина, он «узнал… родину и научился любить русскую землю и уважать русских людей». Об этом же пишет в своих воспоминаниях А. С. Стурдза, чиновник Министерства иностранных дел, литератор: «Карамзин, живой пример беспримерного добродушия, незлобия и даровитости ума, начал и открыл для нас период народного самосознания… До него история России походила на те полярные страны, в которые должно пробираться по сугробам и глубоким снегам, при багровом отливе северных сияний или в полуночном мраке. Он проложил и разработал стези к знанию прошедшего, а без сего знания нравственная жизнь и доблесть какого бы то ни было народа поглощается долу преклонным влечением к веществу или раболепством ко всему чужеземному. Такая заслуга выше всех заслуг, в особенности, когда человек не ниже великого писателя».
Толки об «Истории…» Карамзина, о которых говорит Пушкин, шли не в одном Петербурге, а по всей России.
Из Москвы в Варшаву Вяземскому, где тот в это время служил, Дмитриев сообщает: «„История“ нашего любезного историографа у всех в руках и на устах: у просвещенных и профанов, у словесников и словесных». В июньском номере «Сына отечества» был напечатан фельетон В. В. Измайлова «Московский бродяга», в котором описывались дебаты по поводу «Истории…» Карамзина в одном московском литературном салоне.
Пушкин отмечает две основные темы обсуждений «Истории»: первая — ее слог, литературно-художественная сторона, вторая — идейное направление. Правда, немало было толков в свете, порожденных невежеством и завистью, вроде тех, которые слышал Н. И. Тургенев в Английском клубе. «Странно слушать суждения клубистов, — пишет Тургенев в дневнике, — о сем бессмертном и для русских неоцененном творении: один из них говорил, что Карамзин „ничего нового не сказал“, Розенкампф, чиновник-юрист, заявил, что „он сам лучше бы написал“, Бакаревич „три недели смеется“ (и смешит Английский клуб) над выражением „великодушное остервенение“, „иной жалуется, зачем о Петре I не говорится в ‘Истории’“. Можно припомнить и отзыв большого барина И. А. Яковлева, отца А. И. Герцена, про который рассказывается в „Былом и думах“. Когда он узнал, что „Историю“ читал император, то сам принялся за нее, но вскоре „положил ее в сторону, говоря: „Всё Изяславичи да Ольговичи, кому это может быть интересно““». Безусловно, Пушкин слышал и такие толки, но в его заметках речь идет не о них.
Прежде всего, для многих читателей «Истории…», знавших и любивших творчество Карамзина, оказался непривычным, неожиданным стиль и язык «Истории…». В московском салоне, описанном в фельетоне В. В. Измайлова, один из посетителей категорически осудил автора, сказав, что «славный писатель русский не умеет писать на русском языке, что самовольное перо его смешало старый язык с новым, книжный с разговорным, высокий с простым».
Литературно-эстетической критикой является и пародия «некоторых остряков», переложивших за ужином Тита Ливия «слогом Карамзина». Здесь Пушкин говорит о собраниях узкого круга петербургской светской молодежи у Н. В. Всеволожского и Я. Н. Толстого, на которых в свободном разговоре обсуждались литературные и театральные новинки. Своему содружеству молодые люди дали название «Зеленая лампа», в подражание названиям масонских лож и потому, что в зале, в которой они собирались, висела зеленая лампа. Пушкин посещал «Зеленую лампу». Позже, уже из ссылки, в 1822 году, в послании к Я. Н. Толстому он вспоминал эти собрания и их участников — «веселых остряков»:
Где в колпаке за круглый стол Садилось милое равенство, Где своенравный произвол Менял бутылки, разговоры, Рассказы, песни шалуна; И разгорались наши споры От искр, и шуток, и вина.Но веселье и легкость разговора, с достаточной долей вольнодумства (недаром в стихотворении упоминается головной убор якобинцев в виде фригийского колпака, на языке начала XIX века символизировавший свободу), не исключали серьезности и глубины воззрений участников «Зеленой лампы». Один из них, П. П. Татаринов, в письме товарищу по «Зеленой лампе» Н. И. Бахтину рассуждает о слоге «Истории…» Карамзина, стараясь понять его особенности и проанализировать свое отношение к нему: «Правда, совершенная правда, что нынешний слог его не похож на прежний; но который из них лучше, право, решить не умею. Слог ли самый, или то обстоятельство, что исторический рассказ, ни вздохами и никакими формально причудами не начиненный, а напитанный, так сказать, какою-то естественностию и силою мыслей, — гораздо труднее романического, или еще и то, что сочинитель хотел быть кратким, — не знаю, а вижу, что нет, — читать как-то трудно, до того, что язык устает. Быть может, что, привыкши читать гладкую, плавную прозу Карамзина-журналиста, — теперь думаешь тоже найти и в „Истории“ те же достоинства…»