Карл Брюллов
Шрифт:
Писал раскрасавицу Меллер-Закомельскую, сначала акварелью, а затем и маслом. Был такой шаловливый замысел — прекрасная баронесса сидит на корме лодки, обернувшись к зрителю, рядом с ней — очаровательная девочка, а я на веслах. Ах, баронесса, ах amore!
Я всегда брался за работу с любовью, но когда любовь неслышно улетала… как мой амур в «Нарциссе»… что поделаешь. Сидишь, бывало, и думаешь: взять, что ли, на досуге и дописать неоконченное, а не получается. Либо сразу, либо лучше уж и не прикасаться. Я себя знаю.
Академия художеств просила, чтобы я свой собственный портрет написал для галереи Уффици [41] , где висеть ему предстояло рядом с другими портретами и автопортретами величайших живописцев… надо было постараться. Кипренский
Великая княжна Елена Павловна — очаровательная Шарлотта… [42] грозилась во всех комнатах мои работы развесить, хоть всякий день могла свои да доченькины портреты заказывать… эх!
41
Галерея Уффици — дворец во Флоренции, построенный в 1560–1581 гг., и сейчас является одним из самых крупных музеев европейского изобразительного искусства.
42
Великая княгиня Елена Павловна, супруга великого князя Михаила Павловича, до принятия православия принцесса Фредерика Шарлотта Мария Вюртембергская.
Не разорваться же, право слово… Демидов еще, вот ведь настырный молодой человек попался! Изволил гневаться, что к сроку «Помпея» не закончена. Контрактом потрясал.
Каждый день у мастерской толпы, слуги с письмами, друзья-художники, заказчики, которых уже писал, и в срок заказанного не сдал, за ними те, кто только намеревался что-то приобрести или заказать…
Что ни день, Гальберг тревожит жалобами, мол, благодетели гневаются, не за «игрушками» меня в Италию посылали, за настоящей картиной. А где она? Слезно умолял писать им почаще, льстить, ублажать… потому как о будущем думать надо, сегодня-то я в Италии при деньгах сыт, пьян и горюшка не знаю, а призовет государь? Тут же депеша от Александра из Парижа. Мол, я лентяй, каких мало, и верные ему люди о каждом моем шаге с пристрастием докладывают, а меж тем денег, отпущенных нам Обществом, на меня больше ушло. Он стерпел, не роптал, так и мне пора остепениться да за ум взяться. Отрывок присланного ему письмеца приводил:
«…Твой брат Карл портрет для великой княжны делать отказался. Демидову картину за 15 тысяч, которую он ему заказал, не хочет делать… Он какой-то получил крест от императора, но не носит, за что ему неоднократно князь Гагарин делал выговор, — бесполезно. От всех работ, ему предложенных, отказывается… Хочет быть вне зависимости… От Карла все возможно…» — Карл махнул рукой. — И все в таком духе.
Мальчик тут есть забавный, смышленый племянник Алексея Алексеевича Перовского. Ну ты его, должно быть, знаешь под именем Антония Погорельского. Конечно, знаешь. Племянник его — граф Алексей Константинович Толстой — Алешенька — дивный ребенок, Ваньку, брата моего, напомнил. Я тогда все гулял с ними по Колизею, Версалю, Рим показывал. Алешке картинки в альбом рисовал, уж больно он тогда зацепил меня чем-то неуловимым. Вроде чужой, а точно своим сделался. Так бы с ними и гулял, да разве ж тут разгуляешься? Отчеты; не затрагивающие сердца заказы; отбирающие массу времени письма; «Помпея», будь она неладна… смерть Аделаиды, и тут появилась она! Войны, революции… все это, конечно, не может оставить равнодушным, совершенно не отпечатать следа, но любовь!
Между нами с Юлией с самого начала не было никаких правил. Помню, сидел я как-то у Гагариных, слез не лил, да только настроение сложилось паскуднее некуда. Снова кто-то про Аделаиду разговор завел. Иванов говорил, что гений не может убить или совершить какое-нибудь другое злодеяние. А я, хоть и не был повинен в ее смерти, но по этому раскладу выходило, что мне теперь вроде как от картины моей следует отказаться и, как минимум, с год на коленях в храме Божием прощение вымаливать. Потому как иначе кистью моей будет водить уже не Господь, а дьявол.
Много я тогда разного передумал. Человек слаб, тем более — тонко чувствующий. Чуть не запил, как вдруг распахнулись расписанные цветами двери и в гостиную, где я от всех укрыться пытался, ворвалась Юлия! Алое платье, шляпа с воздушными полями, шевелящаяся, точно живая, серая
прозрачная накидка.«Вставай, Карл! Дай мне свою руку, Бришка! Поехали сей миг в Помпею, пока вулкан вновь не уснул!» — прямо с порога зычно приказала она.
«Да, как же в Помпею? Был я там, для работы все давно готово. Да и страшно ведь это, — начал слабо оправдываться да отнекиваться я. — Один раз пронесло, во второй раз уже не удастся сухим из воды вылезти. Опасно это чрезвычайно!»
«А я плюю на опасности. Художник ты или тряпка? — Юлия вздернула хорошенький носик, — коли художник, чтобы сей миг оделся, жду тебя в карете». С этими словами богиня развернулась, подняв своим подолом бурю засверкавших на солнце пылинок, и вылетела за дверь.
Я тотчас бросился в свою комнату, схватил шляпу, куртку, переобулся, так что через четверть часа уже сидел подле прекраснейшей из женщин, на моих коленях стояла корзина спелого винограда, а в ногах расположилась пузатая бутыль с вином.
Охвативший меня вначале малодушный страх не пропал полностью, но мне было неизъяснимо весело и легко. Я ехал на смерть и хохотал, как безумный, распевая дурным голосом шутовские арии и понимая, что даже смерть не разлучит нас!
Глядя в ее прекрасные темные глаза и развевающиеся на ветру волосы, я снова жил, понимая, что нашел женщину, без которой «Помпея» не стала бы той самой «Помпеей». Женщину, спустившуюся ко мне с черно-бархатных небес для того, чтобы похитить мою душу, мое сердце и отдать мне взамен свою, насквозь черную и горящую душу. Душу, сотканную из мрака и огня, чтобы я жил и творил уже только для нее одной…
Приехал Михаил Глинка. Повзрослел, снискал успех, добился славы, чуть было не угодил в острог. Не за собственные дела, за дружбу. Я ведь уже говорил, что Глинка — ученик Вильгельма Кюхельбекера и его друг. После 14 декабря Глинку подняли ночью стуком в дверь. На пороге стоял дежурный штаб-офицер. Ему дали возможность одеться и сразу же засунули в карету. Сам Миша потом рассказывал, что перетрусил дорогой, так как понимал, что не только его друзей, но и его самого могли видеть и на Дворцовой, и на Сенатской площадях. Правда, ушел он до того, как загремели пушки, но все же… Мне потом рассказывали, как долговязый Вильгельм носился по площади, размахивая пистолетом, и несколько поздно подоспевших молодых людей, по виду студентов, сновали туда-сюда, не зная, что делать, но и не решаясь вернуться ни с чем.
Полагали, что Кюхельбекер мог скрываться у Глинки или у кого-нибудь из их общих друзей, но Михаил не знал, где он, и его отпустили, усадив для верности в ту же карету и доставив до дома.
Было приятно слушать Глинку, но гулять с ним по городу, помогать заводить полезные знакомства не было времени. Теперь я писал, как зачумленный, свою «Помпею», писал Юлию… а посыльный приносил новые и новые письма: Александр Иванов умолял стать примером для русских художников, причем как в искусстве, так и в нравственном смысле этого слова. Каждый раз, когда он встречал меня в посольстве, в кофейне, в каком-либо салоне или просто в городе, он тут же находил на моем челе отвратительную печать порока и следы глубокого нравственного упадка, не желая слушать наставлений. Я был готов бежать на край Земли. Иванов же, вместо того, чтобы отпустить меня с миром, гнался за мной, хватая за одежду и умоляя поверить, что сей упадок, носит временный характер и без него я все равно не смог бы вырваться из толпы.
Потом он и вовсе начал как бы разделять меня на Брюллова павшего и Брюллова творящего!
Бр-р, говорили, что он и батюшке своему — любимому моему учителю Андрею Ивановичу — писал, чтобы тот просил меня не отдалять его от себя. Слава богу, тот особо не настаивал. Спасибо ему за это.
Впрочем, я никого не гнал от себя, привычный к шуму и сутолоке; я спокойно работал в окружении своих гостей-художников, слушая их разговоры и участвуя в беседе.
Европа трещала по швам. Парижане, в преддверии новых революционных действий, запасались съестным. Федор Иордан, закончивший наконец Академию, застал в Париже революцию, проведя три дня взаперти в квартире, где он снимал тихую комнатку, и пугаясь каждого шороха. Первые дни были слышны одинокие выстрелы, топот и где-то громыхали пушки. На третий день все стихло и консьерж объявил о победе либералов.