Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Карта моей памяти. Путешествия во времени и пространстве. Книга эссе
Шрифт:

Мама (Татьяна Сергеевна)

И маму перевели из научных сотрудников в чернорабочие.

Отец очень много взял у своей жены, не только русского терпения и стойкости в бедах, но даже в идейном плане. Могу сказать, что мама была замечательным генетиком, создавшим новые виды растений, для садоводов многое скажет выведенная ею земклуника, гибрид клубники и лесной земляники, и сморжовник, гибрид смородины и крыжовника. Помню портрет американского селекционера Лютера Бербанка (отца культурного картофеля) на стене ее комнаты, когда правоверные биологи вешали портреты Мичурина и Лысенко. Ее дважды изгоняли с работы, несколько лет она работала и чернорабочей, и лаборанткой. Отец признавался не раз, что на идею гена истории его натолкнули мамины

работы. Само название его главной книги – «Двойная спираль истории» – говорит о ее генетическом происхождении. Из последних работ: кроме книги о Маяковском, он написал нечто, по форме напоминающее «Vita Nuova» Данте, под названием «Таниада», стихи, перемежающиеся прозой, – рассказ о маме и их любви.

Вообще-то, сегодня это может показаться странным, но отец мерил себя, свою любовь, жизнь своей семьи, будущих детей соотнесением с судьбой страны. Из Челябинска, где находилась часть АДД (авиация дальнего действия), в которой он служил, он писал маме:

Война эта —судьбораздел.Нас вихрем она разбросала.Мы нынчевсё и везде.Я льюсьпо отрогам Урала.И если моя – Миасс,твоя судьба – Лихоборка,не сольемся,бурля и смеясь,не родимозерца-ребенка.Что б ни были мыи где б,Но только быЗемлю Россииреки наших судеб,иссохшую, оросили.

Это была для него точка отсчета. Этим он жил. Сохранились поразительные письма его курсантов, воевавших на передовой. Позволю себе привести отрывок из одного письма: «Здравствуйте многоуважаемый наш учитель, вернее наш „отец“ тов. Кантор К.М. Конечно, извините нас, что так Вам долго не писали письма. Ввиду того что жизнь наша была на колесах до этих пор. <…> При благоприятной погоде мы воюем, т. е. выполняем боевые задания. Спасибо вам тов. Кантор за ваши труды, приложенные в нас. <….> Сообщаем вам тов. Кантор: Журавлев и Пилипенко погибли смертью храбрых русских воинов. <…> Ваши дети Стариков П.М., Самородников».

Папа после армии

Он жил, веря в то, чем жил. Вступая во время войны в партию, верил, что так он принимает на себя всю полноту ответственности в страшное время, сохраняет свою честь. Он, рожденный в Аргентине, никогда не был внутренним эмигрантом (хотя среди его друзей было много диссидентов), никогда не стремился эмигрировать. Он думал, что верность себе можно и нужно сохранить при любых обстоятельствах. Ненавидя всяческие проявления тоталитарного мышления, он хотел сохранить идею коммунизма, которая с юности виделась ему спасением человечества. При этом сумел воспитать детей, полностью не принимавших существующий режим.

Тут я должен рассказать один сюжет: будучи марксистом и ленинцем, отец не принимал категорически Сталина. Поэтому чуть не был посажен в 1949 г. по доносу тогдашнего его друга Ивана Суханова, написавшего, что «Карл Кантор говорит против Сталина, что, мол, при Ленине такого антисемитизма быть не могло». Донос был отправлен в парторганизацию МГУ и в органы. Возникло то, что называется дело. О доносе знали все, сокурсники и преподаватели перестали с ним здороваться, переходили на другую сторону тротуара. Из философов у нас дома с того момента появлялись только два человека (назову их по именам, как называли родители) – Ваня Иванов и Саша Зиновьев. Как я теперь понимаю, Ваня Иванов (позже я с ним не встречался) был просто нормальный русский человек, не понимавший, что другая национальность – это грех, и державший себя без колебаний. Поэт Наум Коржавин, живший у нас дома в начале 50-х после Караганды, когда познакомился с этим человеком, как-то сказал отцу: «Вот такого же Ваню Иванова убил Нечаев». Саша Зиновьев, как вечный оппозиционер и ерник, произнес фразу, давно растиражированную его поклонниками. Он сказал: «Карл, а ты что, еврей?» На растерянное «да» ответил: «В другой раз будешь умнее!» Какой другой раз?.. Алогизм шутки не помешал дружбе. Из нефилософов, двое друзей отцовской юности, писатель Николай Евдокимов и кинорежиссер Григорий Чухрай (тогда почти неизвестные, лишь один был у них чин – фронтовики) отослали в партбюро философского факультета по письму в поддержку отца, что они ручаются за него своей честью (немодное в то время слово). Но все же такие люди были!

Собрали общеуниверситетское партсобрание. Коллеги были беспощадны: «Волчий билет!», «Расстрелять Иуду!», «Пусть похлебает лагерную баланду!» Спас отца (о чем он всегда вспоминал с постоянной благодарностью) секретарь парткома Михаил Алексеевич Прокофьев,

химик-органик, не философ. Подчеркиваю это. Думаю, что к крикам философской толпы отнесся с презрением. Потом он стал министром просвещения СССР. В начале 80-х отец увидел его по телевизору и сказал: «Как он напоминает человека, который меня, в сущности, спас». Но был так далек от партийного функционерства, что даже не уследил карьерного роста своего спасителя. А дело было так. Наслушавшись инвектив со стороны философов, Прокофьев попросил слова и начал свою речь со слов, сразу изменивших тональность происходившего: «Что случилось с нашим ТОВАРИЩЕМ (товарищем! а не гражданином, не врагом!), коммунистом Карлом Кантором? Как мы могли допустить такую беду с человеком, летчиком Авиации дальнего действия (АДД), вступившим в партию во время войны, отличником, заводилой, открывшим нам поэзию Маяковского! Это наша вина, товарищи! Наша недоработка! Поэтому предлагаю самое строгое наказание, которое может постигнуть коммуниста. Предлагаю объявить коммунисту Кантору строгий выговор с занесением в личное дело». Это было по тем временам суровое решение, почти волчий билет, но не сравнимое по своей мягкости с «лагерной баландой» и т. п. После собрания отца «профилактически», как потом мне объяснили понимающие люди, продержали несколько дней на Лубянке.

Григорий Чухрай

Вообще, друзей у него было немало, но с Евдокимовым и Чухраем он дружил всю жизнь. О них теперь немало написано, но хочу привести письмо Чухрая отцу в годы, когда он снимал «Сорок первый». Когда человек достигает известности, тем более славы, публике кажется, что всегда так было, что все его принимали. Но ходили они на острие судьбы, слишком много было желающих придушить молодой талант в зародыше.

И молодой режиссер делился с другом детства, практически в этот момент получившим волчий билет и запрет на работу по специальности.

* * *

Вот его письмо (оно большое, но больше повода его опубликовать у меня не будет, выделяю звездочками, чтобы не прерывать течения рассказа).

Но нравы тех лет оно сфотографировало. Все было почти как с партсобранием, на котором судили отца.

«Дорогой Карлушенька!

Милый, добрый мой друг!

Не сердись, что до сих пор я не написал тебе ни слова. Поверь, что реально крайняя замотанность, усталость и дурное настроение, которое всегда неприятно распространять на тех, кто тебе дорог, этому причина.

Вот уже два месяца, как я режиссер в полном смысле слова. То, о чем я так долго мечтал, осуществилось, и все как у людей. Каждое утро у подъезда гостиницы стоит колона машин, которые доставляют 95 членов моей группы на съемку; грузится на специальные машины аппаратура, осветительные приборы, ветродуи (самолеты У-2 без крыльев) и всякие операторские премудрости, с пяти часов утра в гримерных и костюмерных идет работа. На улице стоят зеваки и ждут, когда выйдет Крючков. Потом с 9 до 6-ти я работаю на площадке, работаю сам и вся эта техника, все эти люди вкладывают свой труд, силы, нервы, знания, умение в мою картину, в нашу картину.

Счастлив ли я? Да, счастлив, наверно. Счастлив и не счастлив. Но я об этом не думаю. Я не наслаждаюсь своим положением режиссера, я только озабочен, взволнован, насторожен. Мне сейчас не до себя. Я думаю только о картине. Так, вероятно, чувствует себя молодая женщина, которая впервые должна стать матерью. Она ждала этого, хотела этого, представляла себе это как счастье, свое счастье. Но вот наступило желанное и она не думает уже о себе. В ее организме зреет живое и все ее мысли о нем. Все, что она делает, сознательно или бессознательно – для него. Ее волнует, так ли все обойдется, как у других. Ее сердце то и дело сжимается в тревоге, а вдруг родится урод, вдруг что-нибудь не так… Она отгоняет от себя эти мысли – конечно, все будет хорошо, но тут снова сжимается сердце: как будет потом?.. Как сложится его судьба. Будет ли он счастлив?.. Нет, это не поверхностная аналогия. Ее можно продолжать гораздо глубже. Известно, как женщины в это время разборчивы к пище, к материалу, из которого должно сложиться его тело. Как они раздражительны и нетерпимы. Сейчас мне понятно стало поведение Донского, Довженко, Пырьева. Я чувствую это и в себе. Все, что годится картине, берется жадно. Все, что чуждо ей, даже в малых дозах, вызывает тошноту, отвращение. Все это не понятно нормальным людям и воспринимается, как чудачество. А это закономерность.

Я не только не наслаждаюсь своим положением режиссера, я о нем не помню. У меня и без этого много забот.

Каждый день вынь да положь 30 метров материала. Минуту экранного времени. Это неимоверно трудно. Иной день не даешь больше пяти метров, иной день не даешь ничего. Труд почти сотни людей пропадает даром. Потом приходится нагонять. Только сейчас я понял по-настоящему, что кино не только творчество, но и производство. На моих плечах три миллиона пятьсот тысяч народных денег. Труд многих людей в зависимости от качества моей работы либо становится ценностью, либо выбрасывается на ветер. А ведь это не только труд – 9 месяцев жизни людей. Ибо люди буквально живут картиной.

Поделиться с друзьями: