Картахена
Шрифт:
Минут через двадцать тип вернулся и сказал, что ни телефона, ни адреса учительницы у них не нашлось, она уволилась лет десять тому назад. Но он работает в этой школе всю свою жизнь и попробует сам ответить на вопрос. В трубке шуршало и гудело, как будто там бились пчелы, и Маркусу пришлось несколько раз прокричать про царицу ночи, рождественский вечер с меценатами и прочее. Некоторое время Каполивери молчал, а потом сказал, что не помнит такого случая, хотя концерты бывали часто, особенно для монахов. Зато он может с уверенностью утверждать, что у мальчиков в интернате Сперанца не бывает уроков пения. Вместо этого их посылают колоть дрова на заднем дворе или клеить картонные коробки для супермаркетов. Пением занимаются только девочки, сказал воспитатель, потому что уроки оплачивает фонд, созданный оперной певицей, учившейся в приюте в давние
Выслушав это объяснение, Маркус поблагодарил и повесил трубку. Воспитанница? Выходит, царицу ночи должна была петь девчонка? И эту девчонку окунали в котел с потрохами семеро ее конкуренток? Нет, это нам не подходит. Кто же тогда катался с конюхом в жокейской шапке и стрелял по мишеням?
Ему нужно было выпить, и он быстро отправился к себе в комнату, надеясь увидеть на столе ежедневную бутыль красного, оплетенную соломой. На лестнице он остановился и оглянулся на карту, издали похожую на индейское лоскутное одеяло. Ливийский флейтист – женщина? Зеленый Лигурийский лоскут подмигнул ему со стены.
Вина в номере не оказалось – похоже, хозяйка исчерпала свое гостеприимство. Усевшись в кресло, он достал стопку страниц, глубоко вздохнул, представил, что видит перед собой молодую женщину – босую, в бальном платье, – которая сидит напротив и читает ему вслух, и быстро пролетел весь текст от начала и до конца. Догадка, которая пришла ему в голову за две страницы до последней записи, заставила его пожалеть о том, что в номере нет ни капли спиртного. Когда он закончил, на колокольне Святой Катерины пробило одиннадцать. До главного пасхального шествия оставалось девять часов. А до открытия тратторий – тринадцать. Ладно, есть еще табак.
Усевшись на подоконник, Маркус набил трубку, догадка становилась все прозрачнее, теперь он удивлялся, что двигался к ней так долго. Покурив, он сел за стол, вытащил из ящика пачку исписанной бумаги, положил сверху чистый лист и размашисто написал:
Ливийская флейта
роман
Посидев некоторое время, прислушиваясь к сонному постукиванию дождя в жестяном водостоке, он помотал головой, смял листок и выбросил его в мусорную корзину. Слишком драматично и сильно отдает куркумой. К тому же он не намерен использовать тексты флейтиста в своей книге. Хотя соблазн велик. Петра была не так уж глупа, когда принимала меня за него, подумал он, то есть за нее. Я понял это теперь, когда прочитал ее тексты – никому не нужные, жестокие, мелкотравчатые и в то же время меняющие пространство вокруг тебя на совершенно другое. Настоящий синерукий джамбль, без единой трещинки.
И как, черт возьми, рассказать теперь клошару, что у него не виртуальный внук в Картахене, а живая горячая внучка под боком, в двух кварталах от гавани?
Что я ему скажу? Я спал с твоей внучкой в ее узкоплечей комнатушке, примостившейся под крышей почтовой конторы. Крыша была совсем рядом, я слышал, как ходят по ней портовые откормленные чайки, и чуял запах разогретой черепицы, запах сухой мяты и перца, исходивший от ее кожи, и запах собственного пота, потому что она заставила меня попотеть. А теперь можешь дать мне по морде, Пеникелла.
Как бы там ни было, финал придется переделать, подумал он, укладываясь в кровать, в нем нет ни капли саспенса. Теперь, когда я знаю, кто такой флейтист, финал нужно писать убийственный, дикий, несуразный. Вирджиния этого заслуживает. В финале «Бриатико» должен сгореть или рухнуть под тяжестью небесной воды. Испепелиться, как город асуров от нежной улыбки Шивы. Частей будет четыре, подумал он, засыпая, в каждой по две главы. Нет, глав вообще не будет, слишком мелкий бисер. Название должно состоять из одного слова. Чтобы в него поместился и сирокко, и синее глянцевое полотно океана на карте, и сырая умбра, и земля Меркуцио, и безнадежность сущего, и все остальное.
И точка.
Садовник
Между прочим, борьба добра и зла у древних происходила каждый день заново: солнце пожирал змей, бог убивал змея, солнце снова всходило, и так без конца, во всем была некая хтоническая уверенность, а потом люди стали ждать того, кто всех рассудит, и все полетело к чертям. Примерно так я собирался начать свою книгу.
Потом я засомневался, ведь такое начало способно отпугнуть нормального читателя,
а нормальный читатель мне нужен, как хороший сторож винограднику. Текст беспомощен не потому, что он плох, а потому, что его не прочли. Тут все обстоит в точности, как с любовью, самое страшное орудие в ней это участие (и еще сострадание), но перед тем, как вступят эти пушки, подает свой голос одинокая мортира – это равнодушие, то есть отсутствие желания. Мучительного желания, от которого пересыхает рот, а не тоскливой, бесталанной жажды прикосновения.Теперь я начну книгу по-другому, даром, что ли, я возвращался в «Бриатико». Я должен был еще раз увидеть пологий с севера холм, пылающий в полуденном свете, будто Pala d'Oro в венецианской базилике: апельсиновая роща просверкивает золотом, оливки же холодны и серебристы. В закатном солнце холм стремительно блекнет, хотя весь иссечен полосами света, пинии и кипарисы попадают в тень и сами становятся тенями, прорезая в небе тонкие черные морщинки.
Я знаю здешние запахи, они ничуть не изменились, пока я жил где-то на севере. Запах харчевен, остерий и писсуаров в порту, запах рыбьих потрохов, запах сырого белья на соленом ветру, гнилых водорослей, качающихся у причала, запах внезапного везения и свежей краски, запах кротости. Теперь я долго их не услышу, кто знает, когда мне еще доведется сюда вернуться. Может статься, «Бриатико» будет недостижим, как остров Рупес Нигра или как океан Причинности.
Если человек и вправду остров, то остров почти необитаемый. Его постоялец бродит по кромке воды, топчет сочные хвощи в лесах, но боится спускаться в пещеры, ведущие вниз, и до самой смерти снует по верхнему слою, сладкому и понятному, как глазурь на ромовой бабе. До самой смерти? Но признавать смерть – это все равно что жить в пепельной среде, которая никогда не становится четвергом.
Я понял это недавно, и от этого знания мне было тошно и весело одновременно.
Так бывает, когда в старом саду наткнешься на заросли крыжовника, усыпанные золотыми прозрачными ягодами, висящими в плотном июльском воздухе, будто дирижабли, и ешь его горстями, отплевываясь вяжущим соком, и все никак не можешь насытиться жалостью и злостью, кислотой и печалью, и тем, что португальцы называют содад, и тем, что греки называли агапе, как это по-русски? Слово щекотало мне кончик языка, но я никак не мог поймать его, пока не вышел из лагуны в открытое море, но вот я вышел, и ветер брызнул мне в лицо солью, я провел языком по деснам и поймал это слово, теперь я знал, как назову свою книгу, если напишу ее, если найду остальные слова, только стоит ли давать словам волю, когда сам несвободен?
Глава 5
Светлый понедельник
Вирджиния Хейтс
Стоит завести себе новый блог, как начинаешь скучать по предыдущему. И по себе, двадцатитрехлетней. Но нет, обратной дороги не будет. Вирджиния не хочет быть забитой Джиджи, которую без особых разговоров нагибают над раковиной в умывалке, не хочет быть душной Виргой, а хочет быть прекрасной Виви. Мечтой сержанта и деревенского жестянщика.
С тех пор как я стала жить в собственном доме (пусть только с десяти вечера до семи утра), молоточки в моих висках перестали стучать, и все изменилось. В моем «Бриатико» столько пластилина, что хватит вылепить новую жизнь. Для этого нужно проснуться на рассвете в одной из спален (летом я ночую в разных, а зимой в докторской – там есть камин), поводить пальцем по ребристым обойным соцветиям, прошлепать босиком по плиточному полу, спуститься по усыпанной кипарисовыми шишками лестнице к смотровой площадке и постоять там, глядя на пустые пляжи с оспинами от вечерних костров, слушая, как ледяной стебель восторга прорастает из средостенья, и прекрасная Виви распускается во мне, будто водяная лилия.
Правда, с тех пор, как англичанин сюда приехал, я не нахожу себе места (особенно противно, что он поселился в мотеле, прямо напротив почтовых окон). Однажды он доберется до меня, я знаю. Он вынюхивает что-то своим костистым носом, морщит свой лоб записного умника, чиркает что-то в своих блокнотах, как школьная ябеда.
Ну, подумаешь, у него дар. Медсестры и уборщицы в отеле считали его романистом, и не просто так, а романи-и-и-истом, с придыханием. Как они все улыбались никчемному, тощему англосаксу в белых льняных штанах, который целыми днями бездельничал в парке, а по вечерам притворялся, что играет на пианино. Вариации Корелли. Да я пальцем по подоконнику лучше настучу.