Карусель
Шрифт:
Кстати, я от всей души уговаривал Иванова не ехать. Но он стоял на своем: я достаточно наунижался за свою жизнь, дети мои с согласия матери решили записаться в паспортах евреями, я не хочу с ними спорить, и я не хочу, чтобы они испытывали недоверие, разные слова, обиды и прочие антисемитские штучки. Я никогда не считал, будучи бухгалтером простым, что меня непременно должны любить как еврея другие люди. Нет. И я всегда считал ниже своего достоинства выклянчивать эту любовь, как поступают некоторые. Я не нервничал, вроде них, хотя мне такая нервозность понятна, когда в ничего не значащем замечании или дурацкой реплике они ищут и именно поэтому находят антисемитский смысл. Я добродушно проглатывал подъебку, поскольку сам ловил себя временами на том, что хохочу от армянских анекдотов, поддерживаю беседы о ненависти хохлов и поляков к русским или обсуждаю грузинское и азербайджанское засилье в торговле цветами, овощами и фруктами. Все мы, скажу я вам, хороши по части неуважительного отношения к другим нациям, все. Но
И если Бог послал мне Клавочку, значит, я имею право думать, что я не худший и не несчастнейший из людей. Я, кстати, взял Клавину фамилию не из-за того, что маскировался. Я хотел сделать ей приятное. Иванов - это молодая, многообещающая еврейская фамилия. Не правда ли?
Так напоследок сказал Иванов... И давайте, дорогие, покончим с моим знакомым.
Мы остановились, если вы не забыли, на том месте, где я врезал с железной правой в бородатую челюсть людоеда Михея. Врезал и искал глазами полотенце, чтобы удавить гада. Меня не трясло от ненависти, я не испытывал ее. Я чувствовал животную необходимость уничтожить злодея, но непреоборимая тошнотворно подступившая к горлу гадливость и какой-то ужас, охватывавший меня только в детстве, в миг изведения паука, мокрицы или многоножки со свету, мешали мне превозмочь внезапную слабость в груди. И когда я сдернул со спинки Михеевой койки серое вафельное полотенце (свое, прекрасно помню, побрезговал) и шагнул к этой сволочи, ноги мои подкосились.
Очнулся я оттого, что задыхался. В первое мгновение мне показалось, что рот мой заткнут склизким горячим кляпом, и вы никогда не представите, что я испытал, когда сообразил, что никакой это не кляп, а Михей приник к моему рту людоедским, заросшим бородищей ртом, стараясь привести меня в чувство своим гнусным, но спасительным для моей жизни дыханием. Я не мог от слабости оттолкнуть его, а он не мог не почувствовать, что я оживаю, и смочил мои виски мокрым полотенцем, которым я собирался его удавить. Он молчал, но в глазах его и в низком лбу, прорезанном глубокой морщиной, по которой стекала капля пота, мрачно и упрямо сосредоточилось желание возвратить меня к жизни. Я отвернулся от его рта, и тихое, теплое жизненное блаженство постепенно наполняло все мое тело, так что я теперь склонен полагать, что душа в человеке, обреченном было помереть, но спасенном, слава богу, оживает гораздо раньше тела или (что в конце концов одно и то же) она, по моему глубочайшему убеждению, намного переживает окончательно охладевшее к жизни тело, держась в нем, как бы в дому, готовом к вечному опустению, и прощаясь с ним, наподобие хозяина, не рассчитывающего обратно сюда возвратиться, но и не убивающего, однако, в себе слабейшей тени надежды на возвращение из неведомых пределов в срок, известный
лишь Богу и ангелам Его. И спорить, дорогие, с вами на эту тему я не намерен, ибо не нуждаюсь в согласии с моей, но принадлежащей не совсем мне истиной.– Слабак, Давид, ты слабак, - проговорил Михей, когда я, шатаясь и держась за спинку кровати, перебрался на свое место и лег.
– Что же ты меня не угробил? Я бы тебе спасибо, возможно, сказал на том свете. Как думаешь, имеется он в нашем распоряжении?
Я молчал, закрыв глаза. Меня нисколько не занимали слова Михея.
– Молчи, хрен с тобой. Но добром за добро ты отплатить обязан. Я тебя откачал, ты уж было холодеть начал, а ты меня все же пореши. Оклемайся и пореши. За меня такого никто тебя не осудит. Я же тебе не все рассказал и прояснил. Ты еще кое-что услышишь. Не поверишь, но все оно так и было. Про каждого убиенного тебе расскажу. Расскажу, как чуяли они, бывало, что час ихний близок, но не могли понять подсказки свыше и маялись ужасно от смертной тоски, самогонищем-обормотом заливали ее. Мне же и бабе моей большой интерес был от такого подгляда. Нам-то как-никак все ясно, а им муторно в неизвестности и последней маете. Во как! Мне и про себя сейчас вот все ясно. Только ждать неохота, когда подохну. Тошно ждать...
Нет, думал я, раз удержала меня судьба от самосуда, то второй раз я уж на тебя руки не подниму. Я сейчас следователя вызову и все, что ты говорил мне, повторю слово в слово, все факты передам, обстоятельства и фамилии. Вот только смогу встать - и вызову.
– Очень тошно ждать, - повторил Михей.
– Удавись, - искренне посоветовал я.
– Ну уж - хуюшки! Не дождешься!
Из каждого людоедского слова перла такая ненависть, такое зло ко всему белому свету, что я представил, в каком прижизненном аду живут Михей и его душа, если таковая имелась, и испытал мстительное злорадство.
– Не можешь удавиться - расколись следствию, - сказал я.
– А вот этого вы тоже не дождетесь! Не бывать! Нету у людей права судить меня! Сами такие и еще хуже. Да! Хуже! Немало мной продумано про это. Но мне плевать на вашен-ские грехи! Не легче от них, провалитесь вы все пропадом!
И тут, слава богу, я почувствовал, что нечего его мне судить. Он уже судим, и сжирает его изнутри долгой предсмертной тоскою и могильным холодом казнь. И ничего я никому не скажу, чтобы не приблизить тебе, сволота, суда людей, возможного расстрела и избавления от минуток жизни, которые тягостно тянутся для тебя с утра до вечера и не дают покоя, уверен я, даже во сне, потому что ты воешь и стонешь от каких-то ночных ужасных видений.
Но когда Михей начал на следующий день, понимая, как это меня изводит, вспоминать то, чего я вам не могу больше пересказывать, с такими сводящими с ума подробностями и наблюдениями, я забарабанил в дверь и заорал:
– Сестра!.. Сестра!.. Сестра!
На крик мой в палату быстро явилась зав-отделением - блондинистая крыса, которая мною раньше вообще не интересовалась.
– В чем дело, больной Ланге?
– Уберите меня отсюда!
– нервозно затараторил я.
– Если не уберете... не знаю, что будет... вены себе перережу... вы меня лечите или с ума сводите?
– Судя по вашей реакции на соседа, лечение продвигается медленно. Больным не предоставлено право выбирать себе больничные условия. Вы не в санатории. Сейчас вам дадут успокаивающее!
– Позвоните вашему "профессору" Карпову и скажите, что у него будут со мной осложнения, - закричал я.
– Вы все сволочи и садисты! Садисты и преступники!.. Фашисты!
– орал я, чувствуя, как мне легчает от крика.
Крыса, не вступив со мной в спор, ушла. Вместо нее прибежала с таблетками коротко остриженная сестра с желтым лицом.
– Выпейте, Давид Александрович, - сказала она, и я, решив, что действительно не мешает успокоиться, выпил таблетку, запив ее теплой водой, и сказал, поскольку мне показалось, что в глазах сестры промелькнуло на миг человеческое сочувствие:
– Садизм - держать нормального человека рядом с этой мразью.
Михей, между прочим, валялся в одной позе: тупо глядя в потолок. Симулировал, сволочь, отключку и изредка гундосил:
– Парашютики... гы-ы... папамасеньки люкаем... сиказвондия парашютиков...
– Что он вас съест, что ли?
– пошутила сестра.
– Я его съем!.. Понятно?.. Я-я!
– завопил я, не сумев удержать себя.
– Успокойтесь, прошу вас, - сказала сестра.
– Лучше вам не буянить, ясно?
– Я и так в "бублике"! Мне терять нечего, - сказал я. Но внезапно успокоился. Наверно, пробрала таблетка. И тогда я подумал, что мне нужно выдержать единоборство с людоединой, а если он снова попытается изводить меня своими чудовищными байками, я ему сделаю так больно, что и подохнуть он не подохнет, и существование ежедневное проклянет. Не дам я себя изводить, не дам!
Я, почувствовав возвращение сил после обморока, подошел к Михею, применил, ни слова не говоря, один старый прием, как в разведке при взятии языка, пока Михей лежал с побагровевшим лбом, с высунутым языком и глазами, вылезшими из орбит не столько от боли, сколько от ужаса, и твердо предупредил:
– Если ты еще раз откроешь свою пасть, паскуда, получишь то же самое. Я не шучу. Довести меня до того, что я тебя прикончу, - не доведешь. Не пожалею я тебя и греха на душу не возьму. За то, что привел в сознание, спасибо. Дошло?