Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну, разумеется, теперь у нас в гениях мсье Раздорский. Он, уж бесспорно, способен на настоящее. — Я проклинал себя, произнося эту фразу, изобличающую мою ревность и мое мужское поражение, но остановиться не мог.

Но Тала не воспользовалась моей слабостью, она ответила очень серьезно:

— Видимо, да. Он органичен и един в том, что делает и как живет.

Я вспомнил Хуанито: «Это главный закон нашей профессии».

Нет, положительно нужно выдираться из их опасного единообразия.

А сказал:

— Что ж, переживи с ним свои десять секунд бессмертия в любви на манер госпожи Троицкой.

— Дай-то Бог, — сказала

Тала.

— Ну и отлично. Вот и рабочая группа снова в сборе, и автор при деле. Можно запускать серию. Правда, без меня. Онэ унз, как говорят германцы.

— Конечно, — согласилась Тала. Согласилась с прежней легкостью общения.

— Видимо, ворон-таки крикнул. — Я все не хотел сдаваться, но на этот раз она даже не обратила внимания на мои слова.

— И еще я устала от вечных забот о своей современности, потому что мне тридцать лет и я все время могу стать старомодной. Иди, пожалуйста.

Она прошла к двери и остановилась в дверном проеме, как всегда. Но я понимал, что она уже не выходит встречать меня, а просто ждет, чтобы я скорее выметался.

Когда я шел к машине, на другой стороне переулка, против Талиных окон, я увидел долговязую фигуру.

— Добрый вечер! — сказал Димка и размяк в глупейшей улыбке.

— Салют, камарадо! Что за странный пост?

Димка улыбнулся еще блаженнее:

— Я ей сказал, что буду стоять тут все время. Если она вдруг проснется и посмотрит в окно, я всегда буду здесь. Пусть заснет, потом опять проснется и опять посмотрит, и я опять буду здесь.

Я хмыкнул:

— А потом она однажды проснется и скажет: «Мальчик, тебе не холодно? Иди погрейся на моей тахте».

Димка склонил набок голову, словно силился понять смысл сказанного мной. И как-то озабоченно и убежденно произнес:

— Вы безвкусны. В искусстве это очень опасно. Вы же работаете в искусстве.

Я не стал с ним прощаться. Я отвернулся и увидел телефонную будку. Я вынул из кармана двухкопеечную монету и когда открывал дверь будки, у меня томительно засосало под ложечкой, потому что вдруг эта чертова будка напомнила тот первый разговор с Талой.

— На проводе! — сказал в трубке Ромкин полубас.

Откуда-то из глубины его комнаты Майкин голос крикнул: «Если Василий — зови ужинать к нам».

— На проводе! — повторил Ромка.

Я повесил трубку.

Всю ночь я мотался на машине по городу. С городом что-то случилось. Началось это у телефонной будки и все длилось и длилось, не давая мне опомниться. Город вдруг утратил свои обычные очертания, он уже не был сложен из домов и располосован пустынностью улиц. Он превратился в какой-то зверинец, в котором то и дело распахивались двери клеток, выпуская мне наперерез стаи подробностей.

От памятника Пушкину на меня в шахматном строю двинулись осколки битого кирпича, которым посыпают дорожки. Когда-то Тала разложила их у подножия памятника, ожидая, пока я закончу разговор в редакции «Известии». «Вот какой у тебя был разговор, — сказала она, показывая на камешки, — вот так сидели литсотрудники, так завотделом, так ты и так они тебя атаковали. Дело плохо — от тебя остался щебень и прах. Точно?»

И сама Тала выходила мне навстречу в разных концах города. Она бежала через улицу к дверям дежурной аптеки, ловила такси посреди площади, вскакивала в десятки подъездов. Она бесконечно отражалось в витринных глубинах, возникая откуда-то изнутри, выкликаемая раскачиванием фонаря или светом уходящего троллейбуса.

Это было самым мучительным, потому что я вдруг ощутил, что ее постоянное сходство с зыбким отражением утверждает бесплотность, недосягаемость для меня.

Пощадят ли площади меня.

Ах, когда б вы знали, как тоскуется,

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица…

Хрестоматийно знакомая строфа прорвалась сквозь заслоны памяти, ошеломив меня новизной и точностью, будто я сам ее только что сочинил. Это не было игрой «в строчки», я не мог и не смел и не желал нарушить поэтическое целомудрие строфы иноплеменным словом. Мне это и в голову не пришло. Стихи открылись, как прибежище моих бед.

Я гнал машину сквозь шпалеры фонарей на сиротливых ночных проспектах, и Тала все перебегала мостовые и вскакивала в подъезды.

— Nevermore, — повторял я вслух. И произносил это слово еще и еще. То, что произошло, было заключено именно в этом слове, которое нельзя перевести нашим «никогда».

Оно было безысходнее и многозначнее. В нем и «никогда больше», и «непоправимость», и обреченное «прости меня», и что-то еще, чему нет названия в людских лексиконах. Но «совместное присутствие этих значений» не становилось источником прекрасного. Оно было источником моей боли и моей любви.

Но, может, прекрасное, то есть искусство, оттого и сродни любви, что оба они тысячеименны в каждом звуке и все-таки непознаваемы.

Непостижимость, всесильная перед познанием, таким беспомощным во всей своей современной вооруженности, — вот что мучило меня. Стена, смерть, которую не одолеешь пониманием.

Начало светать, и сизые капли фонарей дневного света одна за другой стекли и растворились в ясной бледности неба, росшей от горизонта. Мне захотелось поехать на окраину, к тем новостройкам, где я недавно выбирал «натуру» и где мне открылась туманная эстакада. Наверное, и сейчас, на рассвете, туман висел над шоссе. Я выехал за город и обернулся.

Над землей было чисто, но я представил себе голубое полотнище, натянутое поперек шоссе, и женщину с мужчиной, идущих в обнимку над землей.

Это были мои герои, и я узнал их — Тала и Димка. Они шли, плоские силуэты, и я — убей Бог — не мог расслышать, о чем они говорили.

Но я тут же оттолкнул Димку, я сбросил его вниз, на зеленую разделительную полосу, и сам встал рядом с Талой, и мы пошли на белом экране города, и было видно, как я держал ее за плечи.

— Тала, — сказал я, — не оставляй меня, ради Бога. Я же так люблю тебя. Я тебя безумно люблю. Я просто помру. Не оставляй меня.

Жаль, что для концовки фильма эти слова мои не годились. Такое уже было в кино тысячи раз. Надоело.

Ксения Троицкая

Пророчество домоправительницы Тарских Прасковьи сбылось.

После Пашкиной смерти я стала заходить к Пал Палычу, и странный дом бывшего рабочего поэта Пролетарского, несмотря на невыветривающийся воздух утраты, почему-то вносил умиротворение в мою душу.

Пал Палыч уже не играл на губах «зорю», он вообще потишал и сник, но своей привычки в каждом событии и явлении находить доброе начало не оставил. Как и манеры повторять слова.

Поделиться с друзьями: