Каспар, Мельхиор и Бальтазар
Шрифт:
— Но разве ты не сказал, что у этой звезды белокурые волосы?
— Золотые. Я говорил о золотых волосах.
— Ну и что ж! Когда Бильтина распускала свои волосы и встряхивала ими и они рассыпались по плечам или по подушке, я, который до сих пор знал только черные, круглые и курчавые головы наших женщин, дотрагивался до ее волос, пересыпая их из одной руки в другую, и удивлялся тому, что тяга к желтому металлу, жажда приобрести его, преобразившись, может слиться с любовью к женщине. Так же, как и запах. Ты ведь знаешь пословицу, гласящую, что золото не пахнет. Она означает, что прибыль можно извлекать из самых нечистых источников, хотя бы из лупанариев и отхожих мест, — царская сокровищница от этого вовсе не станет зловонной. Очень удобная, но и опасная мудрость, потому что самые гнусные преступления как бы искупаются прибылью, какую из них можно извлечь. Не раз, высыпав из ларца к своим ногам золотые монеты, я набирал их полными горстями и подносил к носу.
— Право же, господин мой Каспар, эта женщина слишком занимает твои мысли! Взгляни же сейчас на светловолосую комету. Она приближается, она пляшет на черном небе как лучезарная танцовщица. Может быть, это Бильтина. Но может быть, и кто-то другой, ведь на свете не одно светловолосое существо. Комета пришла с юга и направляет свой причудливый бег к северу. Поверь мне, следуй за ней. Собирайся в путь! Путешествие — лучшее лекарство от снедающей тебя болезни. Всякое путешествие — это череда неисцелимых расставаний, справедливо сказал поэт. [2] Езжай же, пройди лечение расставаньями, это пойдет тебе только на пользу. Лучезарная танцовщица встряхивала волосами над пальмовой рощей. Да, она делала мне знак следовать за ней. Что ж, я поеду. Бильтину и ее брата я поручу моему главному управителю, предупредив его, что, когда я вернусь, он жизнью своей ответит за их жизнь. Я спущусь по течению Нила к холодному морю, где ходят на кораблях мужчины и женщины с золотыми волосами. А Барка Май поедет со мной. В наказание и в награду!
2
Поль Низан.
Приготовления к отъезду взбодрили меня так, словно я прошел курс омоложения и физической тренировки. По словам поэта, [3] стоячая вода, неподвижная и безжизненная, неизбежно мутнеет и начинает горчить. Зато живая, звонкая вода остается чистой и прозрачной. Так и душа того, кто ведет оседлый образ жизни, подобна болоту, где загнивают вновь и вновь пережевываемые обиды. А из души путешественника бьет чистый родник свежих мыслей и нежданных деяний.
3
Мухаммада Асада
Не столько по необходимости, сколько ради удовольствия я сам надзирал за тем, как идут сборы нашего каравана, который должен был быть небольшим — не более пятидесяти верблюдов, — но участники его, как люди, так и животные, неутомимы, ибо путь наш был неопределенен и далек. Кстати, мне не хотелось брать с собой в дорогу моих приближенных и рабов, ничего им не объяснив. Поэтому я объявил им, что направляюсь с официальным визитом к одному из великих белых царей на восточном побережье, и почти наобум назвал имя Ирода, царя Иудеи, столица которой — город Иерусалим. Щепетильность моя была излишней. Меня слушали вполуха. Для всех этих кочевников, страдающих от обретенной оседлости, любое путешествие всегда самоцель и не нуждается в оправданиях. Куда мы держим путь, им было безразлично. По-моему, они уяснили только одно: мы едем далеко, а стало быть, надолго. Этого было за глаза довольно, чтобы привести их в восторг. Даже Барка Май, казалось, примирился с неизбежностью. В конце концов, несмотря на свой преклонный возраст и скептицизм, он не мог не рассчитывать на то, что путешествие подарит ему новые впечатления и обогатит его ученость.
Для выезда из Мероэ я вынужден был использовать большой царский паланкин из красной, расшитой золотом шерсти, увенчанный деревянной стрелой, на которой развеваются зеленые флаги с султаном из страусовых перьев. От главных ворот дворца до последней пальмы — дальше начинается пустыня — народ Мероэ приветствовал своего государя и оплакивал его отъезд, и, так как у нас во всех случаях жизни дело не обходится без танцев и музыки, вокруг неистовствовали трещотки, систры, цимбалы, самбуки, псалтерии. Мое царское достоинство не позволяет мне покидать мою столицу с меньшей помпой. Но как только мы преодолели эту часть пути, я приказал убрать роскошный паланкин, в котором весь день задыхался, и, сменив сбрую, сел в свое походное седло — легкий каркас, обтянутый овечьей кожей.
Вечером я решил до конца отпраздновать этот первый день освобождения, а для этого мне надо было побыть одному. Мои приближенные давно уже смирились с такого рода причудами, поэтому никто не пытался следовать за мной, когда я стал удаляться от рощицы сикоморов, где был разбит наш лагерь. Во внезапной прохладе угасавшего дня я в полной мере наслаждался ловкой иноходью моей верблюдицы. Эта мерная поступь — две правые ноги одновременно делают шаг вперед, а весь корпус
животного клонится влево, потом в свою очередь вперед шагают две левые ноги, а корпус откидывается вправо, — свойственная верблюдам, львам, слонам, благоприятствует метафизическим раздумьям, тогда как диагональное движение лошадей и собак порождает лишь убогие мысли и низменные расчеты. О счастье! Одиночество, столь горько и унизительно ощущавшееся мною во дворце, посреди пустыни наполнило меня блаженным восторгом!Верблюдица, у которой я отпустил поводья, устремила свой свободный бег в сторону заката, на самом деле, однако, направляя его по многочисленным следам, не сразу мною замеченным. Внезапно она остановилась возле отвалов земли у небольшого колодца, из него торчал ствол пальмы, испещренный насечками. Я склонился над черным зеркалом и увидел в нем свое отражение. Искушение было слишком велико. Раздевшись догола, я по стволу пальмы спустился в колодец. Вода доходила мне до пояса, а щиколотки ощущали прохладные толчки невидимого источника. Под чарующей лаской волн я погрузился в воду по грудь, потом до подбородка, потом до самых глаз. Над головой я видел круглое отверстие колодца и диск фосфоресцирующего неба, где мигала первая звезда. Порыв ветра пронесся над колодцем, и я услышал, как воздушная колонна в его чреве загудела, словно в трубке гигантской флейты, — нежная нутряная музыка, творимая землей вместе с ночным ветром, которую я по чудовищной нескромности подслушал.
Дни шли, часы пути сменялись новыми часами пути, растрескавшаяся красная земля — песчаным щетинящимся колючками эргом, каменистые просторы, поросшие желтой травой, — сверкающими соляными болотами; казалось, мы странствуем в вечности, и лишь немногие из нас могли бы сказать, давно ли мы покинули Мероэ. Это тоже свойство путешествий: время текло одновременно и гораздо медленнее обычного, подчиняясь небрежной иноходи наших верблюдов, и гораздо быстрее, чем дома, где многообразие занятий и встреч рождало сложное прошлое, сплетенное из сменявшихся планов, намерений, разнохарактерных обстоятельств.
Мы жили в основном под знаком животных, и, конечно, в первую очередь под знаком наших верблюдов, без которых мы бы погибли. Нас очень встревожила настигшая их и вызванная изобилием жирной травы желудочная эпидемия, когда между худыми ляжками четвероногих потекла зеленая жижа. А однажды нам пришлось напоить их силой, потому что предстоял трехдневный переход, а в единственном источнике, каким можно было воспользоваться, вода была прозрачной, но горчила от едкого натра. Трех верблюдиц, силы которых истощились, пришлось зарезать, прежде чем они превратились в ходячих скелетов. Это стало поводом для кутежа; я принял в нем участие скорее из солидарности, чем из гурманства. По традиции мозговые кости были сложены в карманы верблюжьих желудков; желудки, зарытые под очагом, на другой день наполняются кровавой похлебкой, любимым лакомством обитателей пустыни. Но зато теперь молока у нас стало гораздо меньше.
Мы незаметно приближались к Нилу, и, когда он внезапно открылся перед нами, огромный и синий, заросший по берегам папирусами, зонтики которых с шелковистым шелестом льнули друг к другу под порывами ветра, сердце у нас екнуло. В илистой бухточке лежал на спине гиппопотам с распоротым брюхом, его короткие ноги торчали кверху, внутренности вывалились наружу. Мы подошли ближе и увидели, как из этой полости вылезает маленький голый мальчонка — красная от крови статуэтка, — белыми оставались только зубы и белки глаз. С веселым смехом он протянул нам потроха животного и куски мяса.
Фивы. Мы переправились на другой берег, чтобы смешаться с толпой этой древней египетской метрополии. И напрасно. По мере того как мы продвигались на север, кожа местных жителей светлела. Я пытался заранее представить себе, как мы, негры, станем вдруг выделяться пятном на фоне белых людей, — привычный образ мира будет вывернут наизнанку, хотя это и трудно вообразить: вместо белого на фоне черного черное на фоне белого.
Пока еще до этого далеко, и все же я затрепетал, увидя белокурые головы в толпе у порта. Может, это финикийцы? Да, мы пришли сюда напрасно, потому что при соприкосновении с людьми раны мои открылись. Моему уязвленному сердцу привольно только в пустыне. Я вздохнул с облегчением, когда мы вновь оказались в тишине левого берега, где два Мемнонских колосса охраняют гробницы царей и цариц. Я долго шел по берегу реки, глядя, как удят рыбу священные соколы, символизирующие образ Гора, сына Осириса и Исиды, победившего Сета. Клюв у этих великолепных птиц слишком короткий, чтобы им можно было поймать рыбу. Поэтому они ловят ее когтями. Метеоритами падая на поверхность воды, они вдруг, в последнюю минуту, выпрямляют свои когтистые лапы, нацелив их в появившуюся в реке жертву. Они когтят зеркало воды, тут же взмывают вверх, размахивая крыльями, и на лету терзают клювом рыбу, зажатую в когтях. Египтяне более других народов были поражены божественной простотой тела этих птиц, с таким совершенством приспособленного к потребностям природы. Право же, все это оправдывает культ. Божественный Гор, подари мне наивную силу и дикую красоту символизирующей тебя птицы!