Катализ
Шрифт:
И вообще неприятные инциденты все-таки были не главными. В Пансионате царила атмосфера экзальтации, эйфории, всеобщего сумасшедшего счастья, сравнимая что с невероятно растянутой во времени минутой массового восторга стадиона после красиво забитого гола. И атмосфера эта была настолько заразительной, что иногда и нам, четверке дилетантов, нелюдей, подопытных свинок начинало казаться, будто мы тоже благородные исследователи, рыцари науки, напавшие, наконец, на свою золотую жилу.
Здорово было в Пансионате. Суматошно. Дико. Нереально. Здорово. Несмотря на жуткую, давящую конспирацию. Несмотря на страхи и тревогу — шутка ли! — за всю цивилизацию. Несмотря на испытания, близкие к пыткам. Несмотря на беседы, близкие к допросам. Несмотря на дружбу, близкую к вражде.
И таких друзей-врагов было у нас несколько.
Во-первых,
— Хорошо удар держишь, собака!
А я ему объяснял, что это не мы удар держим, а оранжит, который в нас. К тому времени уже было известно, что внутри мозга каждого из нас находится точно такая же оранжевая горошина, как и в мозгу сибротрупов. Но только мы почему-то оставались живы. Почему — это было еще неизвестно.
Вторым нашим другом-врагом был ни много ни мало директор ВЦС, Александр Михайлович Якунин, имевший в свои пятьдесят с небольшим совсем скромное брюшко, не очень заметную лысину, пару орденов, защищенную докторскую, звание генерал-лейтенанта и безграничное влияние в определенных кругах. Росточку он был не выше метра шестидесяти, сложения крепкого, невероятно подвижен и терпеть не мог пиджаков, во всяком случае, в теплое время года. Узкие светлые брюки, кремовая или кофейная рубаха с кармашками, погончиками, закатанными рукавами и расстегнутым воротом, решительная походка и смуглый цвет лица делали его похожим на какого-нибудь латиноамериканского майора, ставшего диктатором маленькой банановой республики, и потому почтенный директор Пансионата раз и навсегда получил у нас прозвище Папа Монзано, хотя был он сильно моложе и заметно симпатичнее того воннегутовского старика. Всякий раз, когда Папа Монзано влетал в свой кабинет, где мы уже ждали его, или поднимался из-за стола нам навстречу — всякий раз мне остро не хватало одной детали в его облике: без огромной кобуры со сверкающим кольтом сорок пятого калибра на поясе выглядел он точно обворованный.
А разговоры с Папой Монзано были у нас серьезные.
— Специалисты специалистами, ребята, а надо нам с вами что-то решать. Вы, стало быть, продолжаете настаивать на повсеместном распространении сибров?
— Да, — отвечал кто-нибудь из нас, а остальные молча кивали.
— Очень хорошо, — говорил Папа Монзано. — А вы подумали, что это может быть диверсия со стороны инопланетного разума, что это война, и ваши сибры в один прекрасный день взбунтуются и уничтожат людей?
— Подумали. И считаем, что это не так.
— Очень хорошо, — говорил Папа Монзано. — А понимаете ли вы, что мир, в котором мы живем сегодня, будет полностью разрушен вашими сибрами?
— В каком смысле? — уточняли мы.
— В смысле законов, моральных принципов, существующих политических систем, — пояснял Папа Монзано.
— Да, понимаем, — говорили мы, — и радуемся этому.
— Очень хорошо, — словно автомат, повторял он. — Ну а готовы ли вы предложить миру новую систему, новые законы и новую мораль?
— Совместно со Всесоюзным центром сибрологии, — отвечали мы.
И Папа Монзано улыбался.
— Так, может быть, прекратим этот рискованный спектакль со спрятанными сибрами?
— И сведем к нулю всю двухнедельную работу института?
— Брусилов, не валяйте дурака, — Папа монзано начинал злиться, — пора доставить сюда все сибры, включая человекокопирующий. По-моему, никто и ничто не угрожает вашим планам.
— Не знаю, — уклончиво
замечал я.— Чего вы боитесь, Брусилов? — спрашивал он прямо.
— Я боюсь уничтожения сибров. Я боюсь консервации сибров. Я боюсь вечного заточения сибров вот за такимим заборами из колючки.
— Мальчишка, — говорил Папа Монзано, — волшебник-недоучка. А смерти вы не боитесь?
— Нет, — отвечали мы, — смерти мы не боимся.
— Шучу, — невинно пояснил Папа Монзано. — Идите. Будем работать с вашими сибрами.
А бывали разговоры те-а-тет. Например, такой.
— Брусилов, признайтесь, у вас же остались в Москве сообщники.
— Нет, — врал я не краснея, — зачем мне сообщники? Сами посудите, товарищ генерал-лейтенант.
Я уже знал тогда, что никаким детекторам лжи я не подвластен, никакие психохимические средства на меня не действуют и никакой гипноз не способен заставить меня говорить или делать что-то вопреки собственной воле. Все это было в общем естественно: уж если Апельсин сделал волшебника в одном экземпляре, то мог ли он позволить кому-то управлять им? И я врал самозабвенно.
— Брусилов, но ведь мы же можем проверить.
— Александр Михайлович, — переходил я на доверительный тон, — я вас очень прошу, не трогайте моих родственников и знакомых. Для дела это ничего не даст. Да, некоторые из них осведомлены о моем открытии, но сибров у них нет, и они ни в каком смысле не могут называться моими сообщниками. Мой единственный сообщник — Апельсин. Мне этого хватает. А родственников и знакомых не надо трогать. А то я буду сердиться.
— Как вы со мной разговариваете, Брусилов? — багровел Папа Монзано.
— Я с вами серьезно разговариваю, — отвечал я, чувствуя за собой реальную и громадную силу. — Здесь, в Пансионате, я делаю все, что от меня требуется, но от своих Условий я не отступлюсь. И, если вы арестуете хоть кого-то из моих родных и знакомых, я буду считать это нарушением Условия.
— Мальчишка! — восклицал Папа Монзано.
— Вы хотите сказать, — истолковывал я его реплику, — что об аресте я не узнаю? Ошибаетесь! Не вечно же нам с вами сидеть под этой крышей. Рано или поздно, я узнаю обо всем, и смею полагать, у меня еще будет возможность поквитаться с вами.
Разумеется, говорить такое-было уж слишком. Но — что поделать — я боялся за Светку. И за родителей тоже боялся. И летел вперед, закусив удила:
— И если вы полагаете, что меня можно убить и на этом поставить точку, вы тоже заблуждаетесь. Чтобы отдать приказ сибрам, мне хватит и микросекунды, и, будьте покойны, я сумею сделать это даже во сне.
А Папа Монзано вдруг успокаивался, вдруг словно бы понимал, кто есть кто. Быть может, сумев заглянуть далеко вперед, он видел себя моим подчиненным, и уж, конечно, не самым последним в ряду подчиненных великого Брусилова, и он внезапно менял гнев на милость и говорил начальственно и снисходительно, как бы спеша насладиться последними крохами власти надо мной:
— Я вас понял, Брусилов. Идите.
Да, умнейший, хитрейший Папа Монзано умел быть не только рассчетливым и строгим, но и чутким, покладистым и даже свойским. С него вдруг слетала всякая шелуха официальности, казенности, диктаторства, и перед вами оказывался вдруг просто усталый и глубоко несчастный человек, на которого внезапно свалилась ответственность столь огромная, что нести ее не только не хотел, но и не мог, наверное.
А третьим и, быть может, главным нашим другом-врагом был человек, готовый в отличие от директора взвалить на свои плечи весь груз ответственности не только за свои поступки, но и за наши, а также — Папы Монзано, спецслужб, правительства и всех настоящих и будущих представителей мировой сибрологии. Академик Иван Евгеньевич Угрюмов, выдающийся геронтолог и нейрохирург тридцати семи годков от роду, был патологически ответственным человеком. Открывшиеся вдруг необозримые горизонты науки приводили его в восторг, а ни с чем не сравнимое ощущение подрагивающего под пальцами штурвального колеса истории пьянило и окрыляло. При этом академик оставался необычайно скуп на внешние проявления своих чувств, и никто никогда не видел его улыбки. Такое уникальное соответствие собственной фамилии привело к тому, что буквально все звали его не Угрюмов, а Угрюмый. Насупленные брови, неподвижный стальной взгляд, крючковатый нос, плотно сжатый рот с уголками губ, чуть загнутыми книзу, а внутри — клокочущая радость, о которой мы знали лишь благодаря тому, что часто разговаривали с академиком.