Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Шрифт:
– Этот святой питался лишь акридами и водой, – отозвался Юлий Алексеевич.
– Ну и я тоже…
– Так ноги таскать не будете! – сказала Вера. – Наша кухарка – сущий клад. Ее брат мясником служит на колбасной фабрике братьев Елисеевых, в лавке для рабочих покупает. Вот кушайте, пока горячее…
– Сударь, водочки примите. – Бунин заботливо наполнил рюмку. – Перцовая – замечательное средство от простуды, а у вас, вижу, насморк. Я готов кормить вас до той поры, пока большевиков не прогонят. Это мой гонорар за хорошую статью в «Силуэтах».
– Ну, Ян, тебе недорого обойдется такая щедрость, – улыбнувшись, сказала Вера. – Уже через две-три недели большевиков как ветром сдует.
Юлий согласно кивнул:
– Пограбят, покуражатся и разбегутся. Покажи, пожалуйста, новинку! Итак, третий
Вера взяла в руки увесистый том, ощутила свежий запах типографской краски.
– Герцен, Карамзин, Жуковский, Языков, Горький, Бальмонт, а где Бунин? Вот он, сердечный, на странице сто тридцать четыре! Итак, «на фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в „свободном стихе“; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только – поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, – он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть что сказать и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее – он сам».
– Браво! – восхитился Юлий. – Как точно, какой изящный стиль.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
– Главное – в истинности слов, в точности формулировок, – поправила деверя Вера. – Но, господа, позвольте продолжить чтение. «Его строки – испытанного старинного чекана; его почерк – самый четкий в современной литературе; его рисунок – сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»
– Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? – спросил Юлий Бунин.
Айхенвальд с видом сытого человека откинулся на спинку стула, вытер салфеткой рот. Прикрыл глаза. После паузы:
– «Зов», – и начал на память читать, чуть шепелявя:
Как старым морякам, живущим на покое,Все снится по ночам пространство голубое…Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом подхватил:
И сети зыбких вант; как верят моряки,Что их моря зовут в часы ночной тоски, —Так кличут и меня мои воспоминанья:На новые пути, на новые скитаньяВелят они вставать – в те страны, в те моря,Где только бы тогда я кинул якоря,Когда б заветную увидел Атлантиду.В родные гавани вовеки я не вниду,Но знаю, что и мне, в предсмертных снах моих,Все будет сниться сеть канатов смоляныхНад бездной голубой, над зыбью океана:Да чутко встану я на голос Капитана!– Если мир – море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… – закончил Айхенвальд.
Бунин молчал. Думал он о своем,
о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?– В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, – сказал Бунин. – Вот, послушайте:
Хозяин умер, дом забит,Цветет на стеклах купорос,Сарай крапивою зарос,Варок, давно пустой, раскрыт,И по хлевам чадит навоз…Жара, страда… Куда летитЧерез усадьбу шалый пес? —Это я написал, сидя в Васильевском, оно же Глотово. Помню, вышел из усадьбы, спустился с взгорка к пруду. Наш священник сидит, рыбу ловит. Знаток этого дела, так и клюет у него. «Пропитание! – смеется. – Девчонкам моим на уху».
Семья у него большая, и все девчонки рождались.
Я присел рядом на поваленное дерево. Долго молчали, следя за игрой поплавка. Вдруг, без связи, священник произнес: «Загудит скоро набат, ни рыбу ловить, ни сеять, ни жать некому будет…»
Мурашки пробежали у меня по спине. Я сам в тот момент думал о том ужасе, который, чувствовал, скоро придет на нашу землю. Тогда же написал стихотворение:
Вот рожь горит, зерно течет,Да кто же будет жать, вязать?Вот дым валит, набат гудет,Да кто ж решится заливать?Вот встанет бесноватых ратьИ, как Мамай, всю Русь пройдет… —Вдохновение снизошло на меня. В то лето стихи так и лились, случалось, что в день писал два-три.
– И твоя поэзия удивительным образом предсказала грядущее. Увы, сбылось пророчество, – тихо проговорила Вера. – Бесноватых встала рать, дым валит.
Юлий нарочито бодро заговорил:
– Не спорю, поэты – лучшие предсказатели. Не хуже мадам Ленорман. У них, видать, прямая связь с Создателем. И все же нельзя теперь судить о русской революции беспристрастно.
– О какой беспристрастности говорить можно? – поморщился Бунин. – Настоящей беспристрастности не было и не будет. Для убийцы и грабителя сейчас самое счастливое время. Большевики будут прославлять свой переворот и все эти ужасы.
– Только с годами полностью проявится картина.
– Когда от Руси останутся рожки да ножки? – резко возразил Бунин. Чувствуя, что его горячность задела деликатного Айхенвальда, спокойней добавил: – Есть единственный оселок, на котором исторические деяния проверять должно: польза для России и, стало быть, для ее граждан. Так не может быть: государству хорошо, а гражданам плохо. Теперь революционеры разбудили дремавшего хама, который Русь и унижает, и разрушает. Для меня, повторю, ясно одно: русский бунт всегда бессмыслен. И жаль, что мы посетили мир в «его минуты роковые». Тютчев о них с восторгом писал. А уж какие в его время были «роковые минуты»? Тишь да благодать, аж зависть берет.
Вскоре после ухода Юлия и Айхенвальда в городе вновь началась стрельба – частая, ожесточенная. Палили со стороны Кудринской площади. Со стороны Моховой несколько раз ухнула пушка.
Но к полуночи все смолкло, даже ружейной стрельбы почти не было. Только однажды истошный женский голос совсем поблизости звал: «Помогите! Караул! Помоги…» Крик жутко оборвался на высокой ноте. Вера нервно оглянулась на окно.
Бунин вскочил с постели:
– Нет, не могу оставаться! Пойду заступлюсь…
Вера мертвой хваткой вцепилась в него:
– Не пущу! Убьют!
Он бросился к телефону – позвонить в полицию, но телефон опять не работал.
Почти до рассвета ворочался в тяжелой бессоннице. Поднялся, когда в церкви отзвонили к обедне.
Вера, уже хлопотавшая вместе со служанкой над завтраком, сразу же сообщила:
– Вчерашние крики помнишь? Оказалось, бандиты изнасиловали, а потом зверски убили сестру милосердия, только что вернувшуюся с германского фронта. Ее спутнику, военному доктору, штыком выкололи глаза.