Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Шрифт:
Бунин живо почувствовал, что этот дремучий мужик, за всю свою жизнь, быть может, не державший в руках книги, говорит то, во что боятся верить просвещенные интеллигенты и что неминуемо ждет их всех – «шабаш».
Подъехали к «Европейской». Возле гостиницы стоял грузовик, увешанный красными тряпками. Возле него – праздная толпа. На грузовике размахивал руками узкоплечий человечек в длиннополом засаленном пиджаке. Брызжа слюной, он громко выкрикивал:
– Смерть буржуям, сосущим кровь! Истребить дворян, купцов и фабрикантов – злейших врагов трудового народа! Погромщиков-черносотенцев – к ногтю, как тифозную бактерию! Конец войны с германцем!
Принимая деньги, мужик кивнул в сторону оратора:
– Этот нехристь воевать не хочет, а я за его слабоду, вишь, погибнуть должен! А на кой ляд мне его слабода, если у меня в деревне три лошади и хозяйство? На ем лишь лапсердак, вот он и надрывается за слабоду.
И с неожиданным остервенением хлестанув лошадь, разламывая надвое толпу, понесся так, словно гнала этого российского мужика тоска и дурные предчувствия.
В те дни, окруженный восторженными почитателями, льстецами и просто прихлебателями, в Петрограде находился самый, пожалуй, знаменитый и самый богатый из русских писателей Максим Горький. С Буниным его связывала старинная дружба. Более того, в предвоенные годы Иван Алексеевич был частым гостем в Сорренто.
Теперь добрые отношения стали давать трещину. Бунин с брезгливостью относился к увлечениям Горького политикой и особенно порицал поддержку им большевиков.
Но Горький задумал напечатать десятитомник Ивана Алексеевича. Вот и следовало обсудить это дело с Зиновием Гржебиным, ведавшим делами издательства «Парус».
Когда-то, еще в 1906 году, в другом горьковском издательстве – «Знание», размещавшемся в доме 92 по Невскому проспекту, вышел первый сборник из серии «Дешевой библиотеки». Естественно, что это были творения самого мэтра – «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике» и «Легенда о Марко». Объявили первые сто книг, которые готовило издательство.
Бунин носил в кармане только что отпечатанную книжечку и, весело улыбаясь, показывал при каждом удобном случае:
– Из ста книг «всего лишь» тридцать пять самого Алексея Максимовича! Завидная скромность.
– А кто остальные авторы? – любопытствовали собеседники.
– Огласим список блестящих авторов, так сказать, лучших из лучших! – произносил Бунин с уморительным видом. – Тех, кто составляет цвет современной литературы. Итак, Максим Горький – тридцать пять книг, затем… – Он поднимал на слушающих глаза. – Как думаете, кто следующий? Сам великий гусляр – Скиталец, в миру Петров.
Заметим, что Скиталец знал Горького еще с 1897 года. Познакомился с Алексеем Максимовичем в Самаре, находился с ним в переписке. В 1900 году жил недели полторы у того в каком-то сельце Мануйловка, на Харьковщине, о чем всю последующую жизнь вспоминал с особым удовольствием и что дало ему повод называть себя «учеником» Горького.
Скиталец действительно возил за собой гусли, на которых порой что-то пытался наигрывать, напуская на себя раздумчивый вид. Еще Скиталец почему-то считался лучшим другом Шаляпина.
– Сборники у нашего гусляра самые злободневные, – продолжал Бунин. – Вот, послушайте их названия: «Сквозь строй», «За тюремной стеной», «Полевой суд»… Ну прямо слезу вышибает!
– А кто еще?
– Еще Леонид Андреев, Гусев-Оренбургский, Серафимович – чохом на всех почти три десятка книг. Недурно! А вот у Семена Юшкевича всего лишь шесть книжек.
– А сколько у вас, Иван Алексеевич?
– Меня, Куприна и Бальмонта «Знание» осчастливило по одной книжечке. Спасибо Алексею Максимовичу за внимание к нашим никому не нужным персонам. Где нам до Скитальца! Мы ведь даже на гуслях бренчать не научились.
И
вот теперь, подходя к издательству «Парус», Бунин возле входа столкнулся с Горьким, выходившим с толпой приближенных. Швейцар почтительно обнажил перед Алексеем Максимовичем лысую голову, сдернув с нее обшитую золотым галуном фуражку.Горький, высокий, несколько сутулый, увидав старого друга, радостно прогудел, заокал:
– Кого вижу: в Питере сам Бунин! Почему не звоните, почему не заходите, Иван Алексеевич?
– Я только что с дороги. Да и вы, Алексей Максимович, человек занятой, все политикой увлекаетесь…
Горький примиряюще сказал:
– Почто нам пикироваться? В честь Финляндии организовали бо-ольшое торжество. Открываем выставку, потом банкет. Вот, приглашаю вас.
– Все гении, поди, соберутся? – не без ехидства произнес Бунин.
Горький недовольно свел рыжеватые брови, из-под которых глядели зеленые уклончивые глаза, крякнул, прокашлялся и мягко возразил:
– Какие там гении! Скромные служители культуры…
Бунин, усмехнувшись, продолжил:
– А как же! Это прежде у нас гении были наперечет – Пушкин, Лермонтов, Толстой… Теперь же гений косяком попер: гений Мережковский, гений Брюсов, гений Блок, гений Северянин!
Он чуть не выпалил «гений Горький», но удержался. Алексей Максимович покачал головой, что-то неопределенно хмыкнул, а Бунин запальчиво продолжал:
– Урожай гениев! И взращивает этот урожай толпа. Литература ведь нынче не мыслит себя без улицы. А улица, толпа никогда меры не знает, она страшно неумеренна в своих похвалах. Вот она и провозглашает своих «гениев».
Горький промолчал, потом положил большую руку на плечо Бунина:
– Пошлого в этом мире много. Но не все так плохо, право. Вы, как обычно, в «Европейской»? У меня автомобиль, так я за вами заеду. Как на ковре-самолете домчимся. Не банкет, лукуллов пир обещают. Все будут рады вам, Иван Алексеевич. – Он встрепенулся: – Прощайте, дела ждут!
На этом диалог был окончен. Горький еще раз крепко обнял Ивана Алексеевича, прижался жесткой щеткой усов к его щеке, дыхнул на него запахом дорогого табака, уселся в лаковое авто, фырчавшее у подъезда, и быстро покатил.
И все произошло так, как обещал Алексей Максимович. Был автомобиль, была выставка, был лукуллов пир. И съехались на него все те, кого газетчики давно с пышной безвкусицей называли «цветом русской интеллигенции».
Собравшиеся оказались самыми различными людьми – и по возрасту, и по своему положению. Здоровые, сытые, самоуверенные мужчины в великолепных фраках, благоухающие французским одеколоном. И тут же дряхлая размалеванная старуха со вставной, выпадающей при разговоре челюстью и клочками седых волос на мертвенном черепе, приобщившаяся к культуре едва ли не во времена Гоголя. Кроме того, в зал набились знаменитые и вовсе неизвестные, молодые и старые писатели, актеры, художники, кто-то из министров Временного правительства, иностранные дипломаты, посол Франции.
В центре внимания были Горький и гремевший в то время финский художник Галлен. Все толпились вокруг них, перебивая друг друга и не слушая ответов, без конца задавали им вопросы о политике, об Учредительном собрании, о делах на фронте и, конечно, вечное – «о творческих планах».
Горький устало улыбнулся, почесал утиный нос с широкими ноздрями и в веснушках, указал широкой, с желтыми от частого курения ногтями рукой на стол:
– У нас всех первоочередная задача – отведать сих даров полей, лесов и рек… Иван Алексеевич, пожалуйста, садитесь поближе. – И он усадил Бунина между собой и Галленом.