Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Тело — не святыня, ничего с тобой не случится, — назидательно произнес один из пьянчуг и запустил свою руку глубоко под мою одежду…

Осень, оказывается, холодна и в городе. Если бы у меня была каморка, я бы туда убежала. Человек без жилья — что ничейный щенок, всяк норовит его обидеть. Выхода у меня не было: я была с ними, отдавала им, что могла, но и от них кое-что получала. Я отдавала заработанные копейки, а они подносили мне стопку водки, чашку кофе. Я знала, что водка подавляет страх, мать моя никогда не пила вне дома, но в пасмурные зимние дни, сидя в одиночестве, она напивалась. Когда она пьянела, в лице ее проступало что-то из далекой юности. Она принималась рассказывать о своей родной деревне, о пирушках

и праздниках. Я очень любила эти редкие часы, но на следующее утро она вставала желчная и сердитая, нагоняя на меня жуткий страх.

На вокзале Страсова я научилась выпивать стопку единым духом, а после того, как опрокинешь их две-три, — не чувствуешь ни страха, ни боли, и даже от приставаний получаешь удовольствие. По правде, ничто тебя уже не заботит, ты сидишь, прислонившись к стене, и поешь, закрыв глаза.

Однажды ночью, когда я вместе с пьяницами укрывалась от холода, явилась мне мать — встревоженная, негодующая.

— Как ты здесь очутилась? — спросила я глупо.

— Ты еще спрашиваешь! — ответила она гневно.

Я хотела броситься на колени и просить прощения, но она исчезла — со стремительностью человека, не считающегося с мнением окружающих, как и при жизни, кипя от возмущения.

Наутро я рассказала про свой сон одной из товарок-пьянчужек. Она небрежным взмахом руки отвела его:

— Не слушай ее. И моя мать мучила меня во сне. Я никому не верю, даже мертвым. Все только того и хотят, чтобы использовать тебя. Я ни за что не вернусь в деревню, мне на тело свое наплевать. Всякий, кто хочет спать со мной, — пусть спит, ведь вдвоем теплее.

Так, в полной безысходности, текли дни. Из ресторана меня почему-то выгнали. Теперь у меня не было ни гроша, ни полушки. И я крала все, что под руку попадется. Не раз меня ловили, и не однажды били, но я не плакла, не молила о пощаде, только, бывало, глаза крепко зажмурю.

Все обещания, которые давали мне молодые парни, оказались ложью. Всю осень они мяли мою плоть, но с приходом холодов — исчезли, бросив меня с больными и стариками. Старики знали, что это — их конец и, свернувшись калачиком, они ждали его в молчании. Говорят, что смерть от холода вовсе не тяжела, но я сама видела, как корчились в страданиях обмороженные люди, дико вопя от боли. Но кто прислушается к ним на людном вокзале? Каждому — своя дорога. В ту зиму я проклинала отца за то, что не дал мне ни копейки, чтобы я могла выжить.

Но и тьма не беспросветна, как это порою кажется. Как-то, когда я стояла, брошенная всеми, посреди шумного вокзала, подошла ко мне невысокая женщина и спросила просто:

— Хочешь работать у меня?

Я не знаю, как выглядит ангел Божий, но голос этой женщины прозвучал, как глас с высот небесных. Вблизи я заметила: ее лицо, обрамленное платком, вовсе не было мягким и нежным. Какая-то суровость застыла в ее глазах. Я не люблю низкорослых, они всегда вызывают у меня непонятное беспокойство и чувство вины. «Ты должна полюбить того, кто дает тебе в стужу крышу над головой», — сказала я себе и пошла за нею следом.

— Откуда ты? — спросила она. Я ей рассказала.

— А евреев ты когда-нибудь видела?

— Случалось, — ответила я с улыбкой.

— Я еврейка. Ты боишься?

— Нет.

— Прежде всего тебе нужно выкупаться…

Уже много месяцев тело мое не знало воды. Одежда моя пропиталась запахами плесени, водки, табака. Человек настолько привыкает к грязи, что перестает замечать ее.

Теперь, когда я стояла голая, страх охватил меня, дрожь пробежала по всему телу. Казалось мне: отовсюду набежали евреи, окружили меня, и одно обличье у всех — тощий человек с обнаженным мечом в руке. Я упала на колени и перекрестилась. Не иначе, как грехи мои достигли небес, и теперь мне придется держать ответ за них.

В ту ночь мне вспомнились евреи, ходившие по нашей деревне от двора ко

двору, мелькающие между деревьями, либо стоящие у своих наспех сколоченных прилавков, — сущие дьяволы, говорящие черти. Вспомнила я и крестьян, что грозили им плетью. Теперь же мне почему-то мерещилось, что в евреях есть какая-то легкость — они перепрыгивают через заборы и препятствия, словно силы земного притяжения на них не действуют. «Вам их не победить, — слышу я смех Марии, — ведь чертям этим не больно». А крестьяне все продолжали стегать их плетьми, и Мария смеялась во весь голос, и смех ее пропадал в свисте плетей…

И тут я проснулась.

Глава четвертая

«Я у евреев», — произнесла я, не сознавая, что говорю. Мою промокшую, истрепавшуюся одежду сожгла я той же ночью, а платье, что дала мне хозяйка (оно пришлось как раз впору), было чистым и не имело никаких запахов — это почему-то возбудило во мне подозрения, что оно принадлежало кому-то из умерших евреев.

Хозяйка дома, видимо, заметила мою тревогу. Она открыла двери и показала мне квартиру — три комнаты, небольшие, темноватые, столовая и две спальни.

— А ты когда-нибудь видела евреев? — спросила она снова.

— Они приезжали к нам в деревню, продавали свои товары…

Работа была простой, но справляться с ней мне было нелегко. Отец и мать приучили меня к труду, но не к тщательности. А здесь я должна была с необычайной тщательностью относиться к любой посуде.

Хозяин, человек высокого роста, всегда погруженный в себя, сидел во главе стола и, благословив трапезу, не произносил больше ни единого слова. Религиозность евреев, надо сказать, весьма сдержанна. Хозяйка меня не баловала. Она старательно учила меня тому, что дозволено и что запрещено. «Кошерность» — так называют они разделение между молочным и мясным. Соблюдение правил кошерности сопровождается у них постоянным беспокойством, словно речь идет не о кухонной посуде и пище, а о чем-то, связанном с глубоким чувством. Долгие годы пыталась я проникнуть в суть этого беспокойства.

Не будь за окном зимней стужи, я бы сбежала. Даже свобода без счастья — все-таки свобода, а здесь — одна тоска. Но кинув взгляд за окно, я видела: крыши завалены снегом, почти замерло движение на улицах, в лавки никто не заходит. Не было у меня мужества броситься в этот холод.

Я еще не упомянула о двух детях: Авраам и Меир. Старшему семь лет, младшему — шесть. Розовощекие, смешливые создания, они становились похожими на двух пожилых шутов, когда вдруг замолкали, устремив на меня большие глаза, словно я — существо из других миров, малыши учились с раннего утра до поздней ночи, дети так не учатся, так готовятся в священники и монахи. У нас в деревне учились около четырех часов, да и то с трудом. У них малышу суют в руки книгу, едва он глаза откроет. И не удивительно, что их розовые лица припухли. У нас ребенок проводит время на речке, удит рыбу, а то гоняется за жеребеночком. Все мое существо возмущалось, когда я видела, как этих малышей ни свет, ни заря волокут на занятия. В эти минуты я ненавидела евреев, и нет ничего проще, чем ненавидеть их.

Воскресенья я проводила в шинке с себе подобными. Все они работали у евреев: кто в домах их, а кто и в лавках. Наши впечатления совпадали, мы были молоды, полны жизни, и ни одна подробность их жизни не ускользала от наших глаз: бытовой уклад, их внешность, одежда, еда, язык и даже то, как они спят друг с другом. То, чего мы не знали, — дополняло воображение, а воображение наше после двух-трех стопок не знало удержу.

Мы соревновались — кто отпустит более соленую шутку, пели частушки, проклинали сынов сатаны, для которых счета, богатство, вклады да проценты — это все. Смысл их жизни — это мензурка, которой они отмеряют нам водку, жратва, питье и соитие. Часами, бывало, мы распевали:

Поделиться с друзьями: