Катись горошком
Шрифт:
– Не хотят на улицу. Прямо морду ему чуть не оторвал. Изволят упираться…
Попробовала старушка: может, денщик-черт нарочно ожерелок потуже затянул? Грех клепать! Все как следовает. Потянула: за ней идет, похрюкивает, животом пол метет. За Митрием – ни с места! Лапы распялит, башкой мотает, будто его в прорубь водяному на закуску тащат.
Глянул ротмистр, задумался. Ведь вот денщику судьба послабление какое сделала. А мамаша-то пензенская сидит, как приклеенная. Не вырывается…
Дальше да больше.
Ладно. Стала она по иному со скуки выкомаривать, откуль что берется. Сидит она вечером, на блюдечко толстой губой дует, самовар попискивает. Ротмистр из спичек виселицу строит: кому неизвестно.
– Что-й-то, – говорит старушка, – двери у нас скрипят нынче. К дождю это беспременно. Смажь, Митрий, маслом, – мне завтра в гостиные ряды идти, ужель мокнуть.
Денщик человек казенный. Смазал. Язык бы ей смазать, авось бы тож прояснило.
А она наддает:
– Ты, Митрий, вчерась опять каклетки оставшие с буфета не убрал?
– Виноват. Тараканов на кухне морил, запамятовал.
– Виноват… А знаешь ты, что это означает? Если мышь неубранное после ужина поест, у хозяина зубы разболятся.
Ротмистр под столом шпорами: дзык.
– Чепуха это, мамаша. На нетовую нитку бабьи вздохи нанизаны.
Старушка указательной косточкой по столу постучала.
– Скаль зубы! Конечно, есть приметы сырые: нос чешется, – в рюмку глядеть. Другие ротмистры и без этого выпивают… Наши пензенские приметы тонкие, со всех сторон обточены. Не соврут… Скажем – конь ржет, всякий дурак знает – к добру. А вот ежели вороной жеребец в полночь на конюшне заржет – беда! Пожара в этом доме в ту же ночь жди. Хоть в шубе-калошах спать ложись.
Денщик к стенке отвернулся, сухую ложку мокрым полотенцем трет, плечики у него так и ходят… Старушка серку в ухе поковыряла и опять свой варганчик завела.
– Либо поп дорогу перейдет, – отплеваться завсегда можно. А ежели он, мимо перешедши, остановится, да табачку из табакерки хватит, да, не приведи Господи, чертыхнется, – уж тому черной оспы не миновать. Я батюшек знакомых, которые нюхающие, за полверсты завсегда обхожу… Опять же собака воет. Случай серый. В какую сторону воет, вот в чем аллигория. На север – неблагополучные роды; на юг – потолок на тебя завалится; на восток – от грыжи помрешь; а коли на запад – молоко тебе в голову беспременно бросится. Приметы без промаху!
Командир виселицу свою спичечную раскидал, встал из-за стола, ноги ножницами раззявил. Голос мягкий, а под ним так смола и пробивается.
– Вы
бы, мамаша, Кушку своего отравили, что ли. Больно много от него, стервы, опасностев. Это ж все равно, что на ручных гранах польку плясать. Спокойной ночи. Пока молоко в голову не бросилось, пойду пасьянц Наполеонову могилу перед сном разложу.Смолчала старушка. Драгунский обычай известный: все смешки. Погоди, Изюм Марцыпанович, с судьбой шутить, не барьеры брать…
А Митрий, – у буфета он все кружился, – этаким сладким кренделем подкатывается:
– Оно точно-с. Которые благородные, сумлеваются. Мужицкий пустобрех! А я верю-с. У нас тоже свои приметы имеются, орловские. Выдающие…
– Расскажи, дружок, расскажи. Пирожок, который оставши, можешь себе взять…
– Покорнейше благодарим, закусимши уже. Ежели к примеру пробка в графин не тем концом воткнута, значит, гость в дому загостился, пора ему, значит, на легком катере к себе собираться.
Глянула она на графин, – поперхнулась, аж глаза побелели.
– Пошел вон, глуздырь! Скажу вот завтра командиру, чтоб тебя на хлеб на воду посадить за приметы твои дурацкие…
Пробку, как следовает, перевернула, сахарницу в буфет замкнула, и поплелась к себе с Кушкой на покой – в сонное царство, перинное государство.
Ровно в полночь заржал на конюшне вороной жеребец. Прокинулась барынина мамаша, свет вздула, да к командировым дверям:
– Вставай, зять! Пожар!
– Дед бабу рожал… В чем дело, мамаша?
– Жеребец твой ржет вороной. Слышишь?
– Не перекрашивать же из-за вас. Я во сне с городским головой пунш пил, а теперь он без меня все высосет. Беспокойная вы старушка…
Денщик тут же стоит, свечку держит, будто ружье на караул. Какой там сон! Белая кофта по бокам вьется – чистый саван. Бумажки в волосьях рыбками прыгают. А жеребец так и заливается. Ужасти-то какие!
– Дом-то у тебя хоть застрахован?
Вздохнул ротмистр: по ком этот вздох, тот бы в щепку изсох… И пошел к себе досыпать. Авось городской голова не все выпил.
А мамаша чулки-мантильку надела и до белой зари на сундучке подремала, – либо в эту ночь, либо в будущую беспременно гореть придется. До утра обошлось, ничего.
А утром еще злее беда накатила. Повела она Кушку на променаж, – с денщиком ни по чем не шел, – трах, у самой калитки батюшка в трех шагах поперек прошелестел. Остановился, табачку из табакерки хватил, да как чертыхнется: «Экий дьявольский ветер, половину табакерки выдул, бес его забодай!»
Вернулась старушка, гайки у нее развинтились, по перильцам кое-как подтянулась. Взошла в столовую, шатается. Ротмистр к ручке, а она в кресло так студнем и осела.
– Что еще такое?!
– Ох, друг… Накликала на свою голову. Поперечный поп, табак нюхавши, чертыхнулся… Кушку моего тебе завещаю. Имение – дочке. Не подходи, не подходи лучше, я теперь вроде как в карантине. Черной воспы не миновать!
Подивился ротмистр. Жилка у нее на шее бьется, глаза мутные. Одурела что ли мамаша?… Да и впрямь чудно.