Катулл
Шрифт:
«Я не могу без восторга вспоминать этот день. Потом удивление перед талантом Катулла несколько улеглось, хотя и не исчезло. Но тогда, впервые услышав эпитафию на смерть брата, прощание с Никеей, описание родного края и прелестного озера, стихотворные послания, эпиталамии, гимны, мы преисполнились восхищения сверх всякой меры. Мы уже знали его „Косу Береники“, которую он не без расчетливости посвятил Гортензию Горталу. Но я отвлекся от описания того непередаваемого состояния, которое охватило всех нас, услышавших его новую поэму о неистовом Аттисе. Я ощущал наслаждение от каждой строки, я будто увидел воочию все то, о чем читал Катулл. И вместе с тем поэма пробудила во мне весьма неясные, трудно выразимые, но сокровенные мысли. Кальв, повернувшись ко мне, крикнул: „Ты слышишь? Каково, Катон? Вот тебе подтверждение и опровержение твоих теорий!“ — „Я тебя задушу, веронский колдун!“ — завопил Вар так громоподобно, что прибежали мои испуганные рабы. Неожиданно прослезился Тицид, это показалось мне очень странным, такая
Когда Катулл кончил читать, все вскочили со своих мест, заговорили, перебивая друг друга и стараясь первыми объявить свое мнение. Непот и Вар подхватили его на руки. „Doctus [172] !“ — вдруг пронзительно крикнул Фурий. Действительно, Катулл стоит такого прозвания, хотя ученость отнюдь не единственное достоинство его стихов. Они нежные, и игривые, и печальные, и сильные, и разящие, как молния, в эпиграммах. Прозвание „doctus“, несомненно, достойнее Катулла, нежели мерзостное брюзжание, всегда раздававшееся за его спиной. Что же сказать о его „Аттисе“? Это нечто небывалое, не поддающееся привычному разбору и глубоко тревожащее душу. Хотя тема взята из разноречивых легенд о возлюбленном богини Кибеллы, но чувства, рождаемые поэмой, соотносятся с тем состоянием безнадежности, страха и смятения, которое отличает нашу эпоху. Отчаянные вопли добровольно оскопившего себя Аттиса, его тоска по родной стране отражает, мне кажется, и нашу скорбь по родине, по той республике порядка и справедливости, которая была священной для наших дедов и которая гибнет на наших глазах, оставляя нас в мире бесчестья и произвола пробудившимися от минутного исступления скопцами.
172
Doctus (лат.) — ученый, здесь в смысле: выдающийся мастер.
Я поделился своими соображениями с Катуллом. Он пожал плечами и сказал нерешительно: „Я, правда, не думал, что у этой невеселой истории может оказаться именно такая подоплека… Но, возможно, ты прав, мой Катон, ты ведь гораздо ученее и умнее меня“. Он говорил искренне, как всегда. Очень часто гениальные творцы простодушны и не предвидят глубокого подспудного содержания, заключенного в их собственных произведениях.
Во время обеда Катулл снова стал таким же беспечным и остроумным повесой, каким был прежде. Впрочем, мне подумалось, что тот облик „дерзкого веройца“, которым он щеголял в прошлые годы, теперь не идет к нему. Он будто и сам чувствует это. И, снимая иногда свою шутовскую маску, являет печальное и светлое лицо поэта-мудреца!»
Так подробно Валерий Катон описал возвращение Катулла к друзьям, в кружок пылких «александрийцев». Составляя хронику разнообразных событий, волнующих жителей Рима, он все-таки опять рассказывал о Катулле, словно собираясь стать его биографом.
«Чувствуется приближение весны, погода стоит сухая, солнечная, и человеческое существование делается не таким однообразным и скучным, как холодной зимней порой».
Катон оставляет лирический тон и сообщает:
«Новые консулы ничего необыкновенного в Риме не совершили. Красс, как говорят, готовится по окончании консульства отправиться на Восток и объявить войну Парфии, чтобы превзойти в военных успехах Цезаря. Помпей спокойно предоставляет Крассу готовиться к войне и лезет из кожи вон, стараясь приобрести на будущее расположение простых граждан. Он не скупится на устройство гладиаторских боев и гимнастических игр. Помпей начал строительство огромного каменного театра на Марсовом поле. Со всей Италии, из Греции и с пунийского побережья туда день и ночь везут мрамор, змеевик, лазурит и порфир, и с утра до вечера на Марсовом поле стучат молотки каменщиков».
И далее Катон пишет:
«За два дня до календ марта [173] , в праздник, посвященный Марсу-коннику, на арене Большого цирка состоялись состязания колесниц. Я останавливаюсь на этом ежегодном празднике только для того, чтобы описать случай, имеющий отношение к дальнейшей жизни Гая Катулла. Все началось обычно. Заняли свои места консулы, вблизи них расселись сенаторы, потом всадники и, наконец, разношерстный люд: римляне, провинциалы, иностранцы, вольноотпущенники, женщины из простонародья и всевозможные люди низкого происхождения. Состоятельные граждане старались сесть поближе к высшим сословиям, чтобы наслаждаться не только зрелищем, но и сознанием своей принадлежности к добропорядочным людям, а также чтобы избавить себя от нечистоплотности, дурного запаха и грубости черни.
173
27 февраля.
Мне удалось, заплатив немалые деньги, оказаться рядом с почтенными римскими всадниками, — так что рядах в двадцати от меня находилось собрание роскошно одетой знати. Я пригласил в цирк Катулла, Непота и Корнифиция. Непот отказался, сославшись на недомогание, а два веронца с удовольствием заняли места рядом со мной. Когда арену обходила процессия, несущая статуи богов, публика несколько примолкла. Но и в эти священные минуты большинство римлян не столько следили за жертвоприношениями,
сколько разглядывали красивых женщин и посылали им воздушные поцелуи. То и дело подзывались разносчики вина и сладостей, многие выглядели неприлично возбужденными, как будто захватывающие гонки подходили уже к концу.Среди самой знатной публики трое клиентов держали места для своих патронов, опоздавших к началу священной церемонии и выходу консулов. Наконец клиенты привели на занятые ими места разубранную драгоценностями матрону, сопровождаемую щеголеватыми молодыми людьми. Среди них я заметил Фурия и Аврелия, беспутных и веселых сорванцов. Не в пример прошлым годам, Фурий и Аврелий нашли средства для приобретения элегантной одежды и выглядели не хуже сыновей нобилей. Сидевшие на десятки локтей вокруг зрители обратили пристальное внимание на явление этой шумной компании. Вглядевшись, я узнал Клодию Пульхр, вдову сенатора Метелла Целера, бывшую возлюбленную Катулла. Она все так же прекрасна и по-прежнему держится с самоуверенной и изящной развязностью.
Я посмотрел на Катулла. Он не заметил появления Клодии и продолжал с интересом наблюдать церемонию открытия состязаний. Один из преторов, по-моему Сервий Сульпиций, спустился к карцерам [174] и бросил на арену белый платок. Колесницы понеслись, зрители закричали, подбадривая возниц, за которых они поставили денежные заклады, и, захваченный общей страстью, я стал напряженно следить за гонками. Во втором заезде колесничий в синей тунике слишком накренил колесницу на повороте, она царапнула осью землю и перевернулась. На нее налетели две другие, еще две колесницы вынуждены были съехать с размеченной дорожки, и только одна благополучно достигла конечной черты. Пока с арены убирали искалеченных лошадей, возниц, перевернутые колесницы и засыпали песком лужи крови, зрители со смехом обсуждали подробности досадного происшествия и расплачивались с теми соседями, чей любимец выиграл заезд.
174
Карцеры — помещения в цирке, где находились гладиаторы, возничие с лошадьми и другие участники соревнований.
В перерыве между гонками к нам подошел неизвестный юноша. Обращаясь к Катуллу, он произнес: „Тебе написала эта благородная матрона“, — он указал на Клодию и подал Катуллу табличку. Катулл поднял глаза и побелел, как мертвец. Улыбаясь, Клодия помахала ему рукой. Катулл смотрел на нее неподвижными и страшными глазами помешанного. Принесший табличку щеголь нетерпеливо сказал ему: „Так что же, ты напишешь ответ?“ Окружение Клодии вызывающе рассматривало Катулла. Скрипнув зубами, он порывался встать и, наверное, хотел крикнуть Клодии что-то оскорбительное, но я и Корни-фиций удержали его. Я заглянул в табличку. Клодия писала: „Привет тебе, Гай! Надеюсь, ты не сердишься и забыл недоразумение, случившееся между нами. Если пожелаешь, моя лектика будет ждать тебя у входа, где продают медовую воду и где сидят этруски-гадальщики“. И в конце добавила: „Vale et me amo“ [175] . Корнифиций сказал Катуллу: „Не делай глупости, ты будешь смешон“. Тогда Катулл взял стиль, услужливо поданный ему Клодиевым молодчиком, и написал греческое двустишие, я узнал Каллимаха.
175
Vale et me amo (лат.) — Привет любимому.
Когда посланец Клодии удалился с ответом, Катулл усмехнулся: „Она надеется снова сделать меня легковерным искателем ее любви. Напрасно, кудрявому Амуру больше не удастся наступить мне на голову…“ Последнее он сказал как-то неловко и смущенным голосом.
Во время длительного перерыва, пока арену готовили к кулачному бою и гимнастическим состязаниям, Катулл поднялся и объявил, что ему нужно поговорить о покупке загородного дома со служащим банкирской конторы. Он пошел между рядами и затерялся в толпе. На свое место Катулл не возвратился. Сначала мы увлеклись зрелищем бойцов, наносивших друг другу удары кулаками, обернутыми в ремни, потом забеспокоились. „Не понимаю, — сказал сердито Корнифиций, — как можно быть таким слабовольным и не иметь хоть на пол-унции гордости!“ — „Может, он все-таки договаривается с агентом банкира…“ — возразил я. „Погляди туда“, — насмешливо перебил меня Корнифиций. Я посмотрел: место Клодии пустовало».
Так Валерий Катон закончил пространное описание не слишком примечательного случая, происшедшего с одним из его друзей, Гаем Катуллом из Вероны, в праздник Эквирий, посвященный Марсу-коннику.
Несколько позже он приписал:
«Катулл и правда купил скромный дом на границе Сабинского и Тибурского округов, в двадцати милях от Рима. Видимо, он успешно договорился о ссуде со служащим банкирской конторы. Но сегодня мой клиент Мульвий, человек хитрый и большой проныра, рассказал мне, как в тот самый день, выйдя из цирка, увидел Катулла, садившегося в чью-то великолепную лектику с плотно закрытыми занавесками».