Кавалер в желтом колете
Шрифт:
— Ну что ж, пора, пожалуй, и нам… — сказал поэт. Косар, не шевелясь, по-прежнему рассматривал свой бокал. Усмешка обозначилась отчетливей, и выражение лица стало зловещим.
— Куда спешить?.. — пробормотал он.
Косар был сейчас совсем не похож на того человека, которого я знал прежде — как будто вино обнаружило в нем закоулки, пребывавшие во тьме даже при ярком свете театральных люстр.
— Предлагаю тост, — вдруг сказал он, вскинув голову. — За здоровье малютки Филиппа!
Я покосился на него с тревогой. Даже такой знаменитости следовало бы поостеречься и быть поосмотрительней в речах. Да, нынче вечером мы видели совсем другого Косара, и очень мало общего было у него с тем искрометно-остроумным комедиантом, каким представал он на подмостках. Дон Франсиско в очередной раз переглянулся со мной, поспешно налил себе еще вина
— Как там сказано в вашем замечательном сонете? — спросил Косар. — Ну, в этом… про нимфу? Про Дафну?.. «Небесный ювелир, в багрец одетый…» Помните?
Дон Франсиско пристально и очень внимательно поглядел на него из-под очков, где вспыхивали огоньки свечей, и ответил:
— Не помню.
И закрутил ус. По этому движению можно было судить, что ему не понравилось увиденное. Да мне и самому мерещилось в манере Косара такое, о чем прежде и помыслить было нельзя: его переполняла какая-то сдерживаемая, но явная и тяжкая злоба, совсем не вязавшаяся с тем, каков он был или казался.
— Нет? А вот я помню… — Он воздел палец. — Постойте, как там…
И чуть заплетающимся языком, но со всеми приемами декламации и поставленным актерским голосом прочитал:
Коль в кошелек Юпитер обратится,То, чтобы дождь собрать весьма доходный,Охотно юбку задерет девица… [30]Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы распознать подобные иносказания, и мы с доном Франсиско в который уж раз переглянулись. Косара, однако, наше беспокойство ничуть не смущало. Посмеиваясь сквозь зубы, он поднял бокал и отпил вина.
30
Перевод К. Корконосенко.
— Ну а эти вот? Начинаются так: «Рога твои… та-та-та… что-то там… увесисты, развесисты, ветвисты…» Тоже не помните?
Дон Франсиско с тревогой оглянулся, словно отыскивая путь к отступлению:
— Первый раз слышу такое.
— Да ну? Не скромничайте, сеньор Кеведо. Эти весьма известные стихи принадлежат вашему перу. А все вестовщики и сплетники в один голос утверждают, будто посвящены они вашему покорному слуге…
— Глупости какие. Вы лишнего выпили, сеньор де Косар.
— Выпил, не спорю. Зачем отрицать очевидное? Но память на стихи у меня отменная… Судите сами:
…Нет для желанья моего препон,не зря на голове ношу корону,и, дабы прихоти не нанести урону,я прихоть тотчас возвожу в закон.…Не зря же, черт возьми, я — первый актер Испании! А теперь мне, сеньор поэт, пришли на ум другие и не менее замечательные стихи… Ну, те, что начинаются со слов: «Гремящий на бесптичье соловей…»
— Сколько я знаю, автор неизвестен.
— Так-то оно так, но молва дружно приписывает его вам.
Кеведо, который не переставал озираться, начал злиться по-настоящему. По счастью, посетителей больше не было, а трактирщик отошел в дальний угол. И Косар прочел:
А мне на тех властителей, что стражейГерманскою отгородясь, каратьИ миловать хотят, мечтая дажеУ Мойр неумолимых отобратьИх право перерезать нитку пряжи…На них мне, и не только мне: нас — рать…Стихи эти и в самом деле принадлежали перу дона Франсиско, хоть он и открещивался как мог, а верней — бежал, как черт от ладана. Сочиненные в те времена, когда при дворе он оказался не ко двору, они в списках расходились по всей Испании, и Кеведо, хоть умри, ничего не мог с этим поделать. Но теперь, когда чаша его терпения переполнилась — отчасти и оттого, что бокал опустел — он позвал хозяина, расплатился и, не скрывая досады, двинулся к дверям,
оставя за столом Косара.— Через два дня он будет играть перед королем… — нагнав поэта в дверях, сказал я. — Вашу, между прочим, пьесу.
Дон Франсиско, все еще мрачный как туча, обернулся. Но потом беспечно прищелкнул языком:
— Не о чем беспокоиться! Наболтал спьяну… К утру вино выветрится, Косар проспится — и все забудет.
Он завязал шнуры своей черной пелерины и немного погодя добавил:
— Клянусь Святым Рохом, вот бы не подумал, что у этого слизняка там, где у прочих — честь, еще что-то есть.
Я бросил прощальный взгляд на круглую фигуру комедианта, который был известен всем как человек веселый, остроумный и совершенно бесстыжий. Все это лишний раз доказывало, что чужая душа — потемки. В справедливости этого речения мне в самом скором времени суждено было убедиться еще раз.
— Приходило ли вам в голову, что он, быть может, ее любит?
Эти необдуманные слова выговорились будто сами собой, и едва они сорвались с моих уст, как я тотчас залился краской. Кеведо, прилаживая шпагу на перевязь, на мгновение отвлекся от своего занятия и взглянул на меня с неподдельным любопытством. Потом хмурые морщины на лбу у него медленно разгладились: он улыбнулся — так, словно мои слова навели его на какую-то мысль. Надвинул шляпу, и мы вышли на улицу. Лишь сделав несколько шагов, дон Франсиско кивнул, как бы придя к некоему выводу.
— Да уж, мой мальчик, никогда ничего не узнаешь наперед, — пробормотал он. — Никогда. Ничего.
Посвежело, и звезды спрятались. Ветер гонял опавшую листву. Когда пришли ко дворцу и назвали пароль, ибо уже пробило десять, о капитане никто ничего сообщить нам не мог. По мнению графа де Гуадальмедины, высказанному в ходе краткой беседы с доном Франсиско, — «а черт его знает, куда он запропастился». Сами понимаете, эти слова спокойствию моему не способствовали, как ни старался поэт урезонить меня, уверяя, что семь лиг — расстояние изрядное, что Алатристе задержался из-за какого-нибудь непредвиденного дорожного обстоятельства, не говоря уж о том, что он мог пуститься в путь ближе к вечеру, дабы не нарваться на неприятности, и в любом случае сумеет постоять за себя. И наконец я не столько согласился, сколько дал себя убедить, заметив, впрочем, что и собеседник мой, при всем своем красноречии, не слишком верит тому, что говорит. Но делать было нечего — мы могли только ждать, ничего другого нам не оставалось. Дон Франсиско ушел по своим делам, а я снова отправился за ворота дворца, намереваясь провести там в ожидании новостей всю ночь. Пройдя меж колоннами патио, куда выходили двери дворцовых кухонь, и оказавшись перед узкой, плохо освещенной и почти скрытой в толстых стенах лестницей, я вдруг услышал хрусткий шелест шелка, и сердце мое замерло. Еще не было прошептано мое имя, еще не успел я обернуться к выросшей во тьме фигуре, а уже знал — это Анхелика де Алькесар, и она ждет меня. Так началась самая блаженная, самая ужасная ночь в моей жизни.
X
Приманка и западня
Диего Алатристе — руки его были связаны за спиной — с трудом привстал и подполз к стене, сел, привалившись к ней лопатками. Голова болела — сказывалось, верно, падение с лошади и жестокий удар в лицо — так, что поначалу он решил: «Готово дело, я ослеп, оттого так темно». Но потом, с трудом оглядевшись по сторонам, заметил розоватую полоску света из-под двери и вздохнул с облегчением. Ночь, вот и темно. Или его бросили в подвал. Он попробовал пошевелить распухшими пальцами и едва не вскрикнул — казалось, тысяча иголок вонзилась в тело. Чуть погодя, когда боль стихла, капитан попытался восстановить ход событий. Стало быть, он выехал из Мадрида. Остановился на почтовой станции подковать коня. Попал в засаду. Что было потом? Потом выстрел — и почему-то не в него, а в лошадь. Это не промах и не случайность. Люди, которые гнались за ним, ремесло свое знают и делают, что сказано.
Не своевольничают: несмотря на то, что он в упор свалил одного из них, не поддались вполне естественному побуждению расквитаться. Это капитан понимал отчетливо — сам такой, того же поля ягода. Вопрос, значит, в том, кто же всю эту музыку заказал. Кому он понадобился живым — и зачем?
Словно бы в ответ, распахнулась дверь, и яркий свет полоснул Алатристе по глазам. На пороге возникла черная фигура: в одной руке — фонарь, в другой — бурдюк с вином.
— Добрый вечер, капитан, — сказал Гвальтерио Малатеста.