Кавказ без моря
Шрифт:
Мне жаль, что ночь, что за пеленой холодного дождя ничего не видно. Я здесь живал. Не только летом. И зимами. Когда-то выгребал на лодке из реки Беслетки в море ловить рыбу.
Водитель вдруг рассказывает о том, что неделю назад похоронил дочь. Места себе не находит, не спит по ночам. Спрашиваю:
— Вы абхазец?
— Нет. Грузин.
— Случайно не знаете, что означает женское имя — Мзия?
Почему вспомнился этот ангел, эта девочка, лечащая косуль?
— Мзия — означает солнце.
У вокзала расплачиваюсь с ним, прощаюсь.
А вот и он!
Втягивается в чёрное пространство между платформами, замирает, как моё сердце.
Дверь третьего вагона закрыта. Отчаянно колочу в неё. Открывает заспанная недовольная проводница, с грохотом откидывает заслонку ступенек.
Отдав билет, прохожу слабо освещённым коридором вагона. Вот и дверь купе, где находится двадцатое место. Все в вагоне спят. И в том купе тоже. Не ждать же до утра. Тихонько стучу.
Дверь, как в волшебном сне сразу отворяется.
— Ёжик! Жду тебя с Самтредиа, Очамчир! Хотя почему-то была уверена, что пересечемся именно в Сухуми, в твоём Сухуми, — Жанна в свитере с высоким воротом, узкой юбке. Не раздевалась, не ложилась, действительно ждала!
Обнимает за шею, втягивает в купе. Оно пусто! Кроме Жанны никого!
Захлопываю за собой дверь, сбрасываю с плеча ремень сумки.
— Подожди, подожди, родной, — шепчет, не уклоняясь от поцелуев. — Я перед тобой виновата.
— Как? Почему?
— Сядь, бедный Ёжик, успокойся. Вот я ездила в Тбилиси прощаться со своим отчимом. Ты ведь не знал, что у меня отчим?
— Не знал. А что случилось?.
— Во–первых, из-за этой поездки я не звонила твоему папе. А во–вторых, мы с Марком уезжаем.
— Заграницу? Насовсем?
— Как хорошо, что ты сам догадался! КГБ поставило Марку условие: арест и тюрьма или эмиграция. Едем во Францию, в Париж. Там работа ему уже гарантирована, молись о нас, бедный Ёжик!
— Когда уезжаете?
— Послезавтра. Из Шереметьево. Ёжик, ты мне испортил жизнь тем, что ты есть, — она обвивает руками мою шею.
— Дай вам Бог удачи!
Вырываюсь, набрасываю на плечо ремень сумки.
— Глупенький, тебе от меня никуда не уйти. Иди сюда…
Поезд вздрагивает. Фонари за окнами начинают двигаться.
— Постой! Ёжик, разве мы не едем вместе в Москву?
Жанна бежит за мной по коридору к тамбуру. В тот момент, когда я спрыгиваю на странно поседевшую платформу, слышу:
— Марк просил во что бы то ни стало сохранить наши бумаги!
Выйдя с вокзала, сворачиваю направо. Какое-то кардинальное изменение происходит вокруг. Это снег. Густой снегопад валит на спящие дома, фонари, кипарисы и пальмы, на круглые тумбы, залепленные афишами — «Приехал цирк лилипутов!». Прохожу под эстакадой железной дороги. Кажется, я один во всём городе иду по белеющим в ночи тротуарам. Снег забивается за поднятый ворот плаща, струится по лицу, тает.
Если за этим углом свернуть налево, перейти
улицу, будет табачная фабрика, после начнётся центр — гостиницы, приморский бульвар, море.Неужели вскоре, минут через десять, наконец, кончится этот Кавказ без моря? Любимая женщина может бросить тебя, уехать. Море не уедет никогда.
Сворачиваю налево за угол. Из-за глубокой ниши в стене выскакивает человечек в солдатской шинели, жалком беретике. Замёрз ещё пуще меня. Сопля на кончике носа.
— Извините, у вас случайно не найдётся на чашку кофе и рюмку водки? За это я станцую вам всю свою жизнь!
Боже, да это Соломон! Живой! Вечен, как вечны несчастья еврейского народа.
— Найдётся, Соломон Маркович, найдётся. Только сейчас четыре ночи. Все забегаловки закрыты.
— Не беспокойтесь! Это недалеко. Это тут рядом. Мы с вами знакомы? — цепко ухватившись за рукав моего плаща, старик ведёт меня на другую сторону улицы, заводит в какой-то двор, откуда слышен визгливый звук электропилы.
Двор заставлен штабелями досок и бочками. Звук пилы доносится из- под низкого навеса, и оттуда же — запах свежесваренного кофе.
Под навесом тускло светит лампочка. Человек с седой бородкой сидит на табурете у жестяной жаровни с песком, читает какую-то книгу, помешивает деревянной палочкой варящийся в медном джезвее кофе. В глубине помещения двое рабочих что-то распиливают на пилораме.
— Это мой друг, — представляет меня Соломон Маркович. — Он хочет угостить рюмкой водки и чашкой кофе.
— Если можно, с каким-нибудь бутербродом. Или хотя бы куском сыра, — я вхожу под навес.
— Значит, два кофе, две рюмки чачи? — проясняет для себя ситуацию человек с бородкой. — Ни хлеба, ни сыра не осталось. Есть холодная мамалыга и немного салата с перцем. Плата вперёд.
Вынимаю деньги, расплачиваюсь. Соломон Маркович смотрит на меня, приговаривает:
— Станцую всю жизнь, ничего не утаю. Вы — добрый человек. А вы знали мою жену?
— Нет.
— Три года назад, вот так же зимой, эта негодяйка выгнала меня из дома. Теперь негде приклонить голову. На старости лет вынужден просить милостыню. Знаете ли вы, что я могу умереть?
— Вы и тогда просили милостыню, — говорю я, принимая из рук нашего благодетеля тарелку с салатом из зелёной редьки, перца и какой-то травки, две гнутые алюминиевые вилки и миску со слипшейся мамалыгой, Ищу глазами, куда все это водрузить. Хозяин широким жестом указывает на возвышающиеся во дворе бочки.
— Снег перестал, — говорит он, понуждая нас уйти из-под спасительного навеса.
Ему явно не терпится снова приняться за книгу. Наливает из взятой из-под жаровни бутылки чачу в две сомнительной чистоты гранёные рюмки, из джезвея кофе в щербатые чашечки. У Соломона Марковича настолько трясутся руки, что я в два приёма сам переношу все это добро на перевёрнутую вверх дном бочку.
— Не беспокойтесь, — Соломон Маркович хватается за рюмку, — согреюсь и немедленно станцую свою автобиографию.