Казанова
Шрифт:
На следующее утро он вышел из города и шесть часов шел по сельской местности, не зная, куда идет. Знамение Господне? Он увидел «большую церковь рядом с большим зданием правильной архитектуры, приглашавшим прохожих направить туда свои стопы» (II, 291). Так получилось, что он наткнулся на бенедиктинское аббатство Эйнзидельн, построенное в начале века в великолепном и зрелищном стиле барокко. Как мог его не поразить размах и необычайное богатство церковного убранства? Огромные своды, купола, восьмиугольник нефа, стены и хоры украшены фресками и гипсом под мрамор. Благосклонно принятый аббатом Николаем II, пригласившим его отобедать, он стал ему исповедоваться, хотя минутой раньше и не помышлял ни о чем подобном. «Это была моя причуда. Мне казалось, что я делаю то, чего хочет Бог, когда приводил в исполнение случайную мысль, залетевшую мне в голову» (II, 294). Глядя, как покойно живут бенедиктинцы, а главное, какая чудесная у них библиотека, состоящая сплошь из фолиантов, самым новым из которых не меньше века, он сказал себе, что мог бы жить здесь счастливо до последнего часа, не давая над собой власти Фортуне. Он почувствовал себя готовым постричься в бенедиктинцы. Сообщил аббату о своих планах стать монахом, тот попросил у него две недели на размышление, прежде чем дать ответ. На четырнадцатый день своего мнимого обращения он наткнулся на четырех очаровательных молодых женщин, прикинулся слугой, чтобы подойти к ним поближе,
И вот двадцать пять лет спустя, в мае 1785 года, на Казанову вновь напал стих отречься от света и удалиться в монастырь. Он послал подряд три письма Доменико Томиотти де Фибрису, крестьянину из-под Тревизе, который стал генералом артиллерии в австрийской армии, графом и военным губернатором Трансильвании, сообщая ему о своих планах и одновременно предлагая свои услуги в качестве секретаря. Тот отнесся более чем скептически к его монашеской карьере, а по поводу предложения услуг попросту послал его подальше: «…мне вовсе не нужны секретари; у меня их здесь восемнадцать, и они добивают меня, заставляя читать и расписываться». Нужно ли принимать всерьез желание удалиться в монастырь, которое, возможно, было лишь предлогом, чтобы найти работу и жалованье? Тем не менее Казанова периодически мечтал об отдыхе, а покой для него символизировали два места – библиотека и монастырь. Такое ощущение, что усталость от беспрестанных разъездов порождала в нем стремление к уединению и покою, которое, впрочем, быстро исчезало, как только подворачивался новый случай отправиться в путешествие или новая женщина, которую можно было соблазнить. Монастырь так и остался для него в области несбыточного.
4 июня 1798 года, в летнем одиночестве замка Дукс, откуда уехали граф Вальдштейн с друзьями, за Казановой присматривал только его племянник Карло Анджолини и Финетта, его верная борзая, которую княгиня Лобковиц прислала ему в подарок из Билина взамен его дорогой покойной Мелампиги. Он умер через несколько минут после того, как священник причастил его святых даров. Угас в своем кресле – наверное, потому, что задыхался, лежа на кровати. Это самое кресло еще можно увидеть в его рабочем кабинете в Дуксе, к спинке сзади прибита бронзовая табличка с надписью: «В этом кресле 4 июня 1798 года скончался Джакомо Казанова». После скромного отпевания его похоронили на маленьком кладбище, которое находится позади часовни Святой Варвары. Малограмотный невежда, ведший учет смертей в приходской церковной книге, не упустил случая в последний раз нанести ему оскорбление, исковеркав его имя в вдвойне ошибочной записи: «4 июня, герр Якоб Кассанеус, венецианец, 84-х лет». Как и имя, так и возраст ошибочны: Джакомо было семьдесят три года, два месяца и два дня. «На могилу положили полагающийся случаю камень с небольшим железным крестом. Говорят, что крест очень скоро выломался и упал наземь, скрывшись в высокой траве», – пишет Ги Андор. Когда в 1922 году на кладбище проводили раскопки, то извлекли стелу с надписью «Казанова MDCCLXXXIX», которая, возможно, была воздвигнута на его могиле через год после смерти, однако останков его не обнаружили. Позднее на фасаде часовни Святой Варвары укрепили такую мрачную памятную доску:
JAKOB CASANOVA
Venedig 1725
Dux 1798
По правде говоря, не могло быть ничего печальнее для венецианца, писавшего по-французски, чем эта эпитафия на немецком языке.
XXXI. Лжеказанова Федерико Феллини
Конечно, Казанова и знать не мог, что через два века после смерти подвергнется несравнимо худшему поношению, нежели во время своего несчастливого пребывания в Богемии. ХХ век далеко не всегда был к нему милостив. Хотя знания о его жизни и творчестве постоянно пополняются благодаря дотошности казановистов, тем не менее Джакомо как никогда страдает от подлого коварства.
Все началось, и очень плохо, с «Казановы» Федерико Феллини – фильма, который только проиллюстрировал и подтвердил, с неоспоримым и страшным талантом, даже гениальностью, в утрированной пышности роскошного и сумасшедшего барокко, навязчивый и удручающий стереотип жалкого Казановы, неудачника, безвольного, презренного, сексуально озабоченного, который мог обаять только «разочарованных, закомплексованных, всех, кто лишен внутреннего света», как сказал сам Феллини в интервью «Фигаро».
Почти черный экран, и все в черном свете. Казанова терпеть его не мог: в «Искамероне», своем большом научно-фантастическом романе, он выводит теорию цветов, царившую у мегамикров – народа, обитавшего в центре Земли, – и подчеркивает, что для них черного цвета практически не существует, потому что свет не приемлет темноты. В самом начале фильма – сразу траур. Первоклассная похоронная процессия. Ни малейшего яркого проблеска в ознаменование великолепной карьеры распутника – солнечной, ослепительной, которую начал Джакомо Казанова – вольный авантюрист Европы в эпоху Просвещения. Здесь, наоборот, все начинается во тьме. Полное противоречие, которого уже не изжить с первых же кадров, почти тоскливых и депрессивных; на них одна ночная вода: черная, тяжелая, густая, мрачная, зловещая – в общем, свинцовая (точно тюрьма во Дворце дожей!). Мутные, «мертвые» воды, тревожное и странное ощущение того, чего больше нет, но все же еще есть. Нечеткое и смутное подрагивание жидкости. Неощутимые отблески, которые тоже почти мертвы. На все это мрачно накладывается музыка Нино Рота: «Самосожжение вдовы бедняка», в целом, более давящая и помпезная, нежели слегка и задушевно меланхоличная, колеблющаяся между мрачностью и ностальгией, чередующая басовые и визгливые ноты. Еле слышная, смутно волнующая музыка (разумеется, именно этот эффект она и старается произвести), в которой все-таки улавливается изначальный замысел. Так сказать, глубь веков, одновременно привлекательный и жалкий отзвук грязноватого и вязкого прошлого, не слишком-то приятного, если честно. В Венеции, в XVIII веке, но в еще большей степени в наши дни живущим на земле не до смеха… Вот и начались два с половиной часа озлобленности и мести, переиначивания и извращения…
По меньшей мере, смысл сразу становится ясен: эти чересчур заполненные водой места несут на себе бремя тяжелого смертоносного прошлого. От них разит смертью и потусторонним миром… Легкий плеск, первый и робкий перезвон колоколов, пока имя режиссера и название фильма высвечиваются на экране. Небольшой поклон самому себе… О себе так скоро не забудешь…
Затем наступает праздник. Но это только так говорится, потому что он жалким образом сорвется. Праздник очень языческий, я хочу сказать, ритуальное фетишистское поклонение Венузии, как в древние времена и на самом деле совсем не по-венециански. Более «священный», идолопоклонческий, нежели действительно вольный и веселый. Церемониал Рима времен упадка, на манер «Сатирикона», а не Светлейшей, которая всегда относилась к религии с недоверием и кощунством, практически
изгнав из города на остров Святого Петра официальный папский собор. Венера и Кибела… Карнавал. Маски всякого рода: арлекины, полишинели, звериные морды, черти, драконы и т. д. Исступленное и ритмичное возбуждение толпы, подпрыгивающей в лад, словно участвует в политическом митинге. Абсурдные и гротесковые звуки римских труб, нелепые и неуместные в городе Монтеверди и Вивальди. Когда музыканты выстраиваются рядами на ступенях моста Риальто, можно подумать, что это игры в Колизее. Но вот из воды появляется большая женская голова, некий огромный греческий или этрусский идол, точно не знаю, впечатляющая, с завораживающими глазами навыкате, которую мы снова увидим в самом конце фильма под холодными водами Большого канала. Непристойные восклицания на венецианском диалекте: «Сочащаяся вагина, испражняющаяся щель, подземная старуха, смердящая карга, уготованная нам в супруги и матери, дочери и мадонны…» [113] В общем, здесь уже появляется «зияющая, всепоглощающая, обожаемая, разрушающая Матерь». Она вернется еще не раз. Фейерверк. Снова такое впечатление, что мы в Риме, на Капитолии в день триумфа, когда какой-нибудь Цезарь возвращается с победой из дальних походов на окраины империи, в африканские или азиатские страны. И потом – катастрофа. Надо думать, что канаты оказались недостаточно прочны: они надорвались, лопнули. Огромное лицо медленно погружается в грязные воды Большого канала. Несчастье, проклятие. Паника, отчаяние, суета венецианцев. Великолепный, такой феллиниевский кадр: огромные глаза, исчезающие в глубинах моря.113
Здесь и далее приводятся выдержки из сценария. – Прим. ред.
Пора уже понять: праздник кончился. Месса окончена. Это дурное предзнаменование для всего XVIII века Джакомо Казановы. Упадок и вырождение. Поддельный мир, полный золота, фальшивых самоцветов, перьев, парчи и бриллиантов, который разлагается и стремится к своему концу. Пресловутая «дольче вита» XVIII века кончилась, не успев начаться. Агония целой эпохи, самым агонизирующим симптомом которой станет Казанова. Смотря почти нехотя барочный и тератологический фильм Феллини, я сразу же пожалел о том, что его снял не Стенли Кубрик. Его светский и элитарный «Барри Линдон» гораздо более в стиле Казановы, чем фильм Феллини, неоспоримая красота которого систематически противоречит духу Джакомо.
Можно утверждать, что Федерико Феллини таким образом развенчал Венецию – город, который ошибочно идеализируют наивные влюбленные в гондолах. На самом деле он лишь воссоздал старые декадентские мифы конца XIX века о мрачной, вечно агонизирующей Венеции, в духе Мориса Барреса и Томаса Манна. «Смерть в Венеции» и все такое. На протяжении всего фильма нас будет преследовать непреодолимая враждебность Светлейшей, настоящая метеорологическая катастрофа. Жалкая и злобная Венеция под дождем. Ужасная буря в попросту страшной лагуне. «В лагуне появляются чудовищные очертания, похожие на привидения: скрученные колья, появляющиеся из воды; огромные клочья вырванной с корнем травы, плывущие по волнам, стволы деревьев, похожие на крокодилов: все это сметается яростным ветром под дождем, искажающим очертания». Сколько воды! Слишком много воды для Феллини, который в Римини ни разу не был на пляже и так и не научился плавать – он, римлянин с суши, человек, поселившийся на семи холмах. Воссоздавая искусственную Венецию, он усиливает всеобщий потоп, разжижает, растворяет ее, погружает в воду, под воду. «Воссоздать Венецию в “Чинечитта” стоит еще дороже самой Венеции, но мне нужна Венеция, где больше воды, где вода повсюду, – город, похожий на околоплодный пузырь, в котором Казанова живет своей воображаемой жизнью», – говорил сам режиссер в своих интервью. Впрочем, на протяжении всего фильма, где главенствуют зеленоватые оттенки аквариума, варьирующиеся между бирюзовым и ультрамариновым, жидкое возьмет верх над твердым: вода лагуны, вода Темзы, вода в бане великанши, хлещущий дождь, потоки вина и пива, оплывающие свечи, льющиеся слезы, потеки базальта и т. д.
Все та же сражающая наповал песня о материнской пуповине, которую Федерико Феллини лишь подхватывает вслед за многими другими: он заключает Казанову в околоплодный пузырь Светлейшей. Начиная с Жан-Поля Сартра и кончая Домиником Фернандесом, водный город Дожей побуждает всех проводить тот же диковатый психоанализ с материнской доминантой, которая в данном случае больше отражает воображение писателей, нежели действительность. Лагуна – «стратегическое убежище, но, возможно, и нечто большее: защита сродни материнской в этой вязкой, болотистой, грязной стихии, – пишет Доминик Фернандес. – Воды Венеции – не чистые воды: это воды насыщенные, сущностные, родовые, плазматические, первородная материя… Феллини, колосс масштаба Бальзака, чувствительный к первопричинам и скрытым силам, которые движут миром, был очарован первобытным тестом, из которого слеплена Венеция. Сквозь воды каналов он разглядел ил лагуны. Отсюда это внешне абсурдное, но на самом деле справедливое и глубокое требование – воспроизвести в павильоне для «Казановы» воду из пластмассы, густую, тягучую, «более подлинную, чем настоящая вода» [114] .
114
Dominique Fernandez, Le Voyage d’Italie. Dictionnaire amoureux, Plon, 1997, p. 627.
Сартр, не растекающийся мыслию по древу, пишет прямо: «Сирота по отцу, путешественник теряется в материнских оболочках; к нему возвращаются темные и теплые воспоминания о сказочных пещерах… Путешественники, мы возвращаемся в раннее детство, в то время, когда нас еще не отняли от груди, в немое детство, без панциря и корсета, в котором мы жили с нашими матерями в немного влажном смешении плоти, где мы ни для кого не были объектом» [115] . Заставив Казанову родиться из вязкой воды плаценты, из которой, по правде говоря, он так и не вынырнет, Феллини впоследствии не преминет раздавить его огромной материнской массой. Это случится в дрезденской опере, когда люстры уже погашены на прусский манер, по-военному, а зал пуст.
115
Jean-Paul Sartre, La Reine Albemarle ou Le Dernier Touriste, 'Editions Gallimard, 1991, pp. 93–94.
С ожесточенным упорством он накрепко приковывает Джакомо Казанову к матери. Идеализирование образа матери и самоотождествление с его совершенством и всемогуществом. Его бесчисленные победы – сплошь доказательства власти матери: феи, королевы, волшебницы, удачи, Провидения. Во время ярмарки, показанной в фильме, странные и тревожные образы женских половых органов – татуированные, в картинке волшебного фонаря, в виде осьминога, хлопушки, улитки, – разумеется, находятся в огромном, еще теплом чреве китихи – Большой Муны. Что и требовалось доказать. Чем больше Казанова соблазнит разных женщин, чем плотнее он запрется в матке, тем вернее он подтвердит власть и могущество матери над собой.