Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Каждый день - падающее дерево
Шрифт:

Я сдержалась и не рассказала Максу историю Анны, о которой, тем не менее, напомнило мне его приключение с монахиней-прачкой. Я поведала ему лишь якобы незначительную историю Страсс, которую он нашел действительно безобидной.

Ипполита покидает Венецию, и поезд уже отправляется.

Поезд отправляется; я еще вижу в конце перрона крошечного, перекошенного Макса в пуловере до колен, машущего рукою над головой, — возможно, последний образ... Но Венеция... едва я покинула ее, как мне снова захотелось вернуться в этот загадочный замок. Рядом со мной живет булочница, она всегда беременна, но никогда не рожает; лицо у нее бледное, словно хлебный мякиш. На Калле дель Фруттароль призрак человека, сраженного кинжалом, регулярно воет уже двести лет подряд, а злодей убегает с черным взмахом своего табарро и звуком шагов по каменным плитам. В глубине двора есть дом, куда входят люди, но откуда никто никогда не выходит. Я также помню, как видела в столовой отеля одного мужчину, который обедал, не снимая перчаток. Это были черные лайковые перчатки, и две кожаные руки двигались так, будто принадлежали роботу. Мужчина разрезал мясо, пил, накладывал себе

еду и вытирал рот, но я заметила, что он не брал хлеба. Чем были эти два черных зверька на белой скатерти — подвижными деревянными протезами или стальными лапами на тонких шарнирах, спрятанными под перчатками? Скрывала ли кожа пораженную плоть, струпья, тухлую проказу? В болезни ли дело? Или в увечье, причиненном войной, пытками? Я склонялась к мысли, что эти руки должны быть из дерева. Я даже представляла их себе тисовыми, гладкими и кремовыми, эти руки, которые никогда не оставались без перчаток, поскольку человек, вероятно, каждый вечер снимал весь аппарат целиком. Затем рукам приходилось ночевать в какой-нибудь холодной ванной, в одиночестве, их собственный запах дерева, металла и кожи смешивался с ароматом туалетной воды, и в лунном свете они отбрасывали бесформенные паучьи тени на кафельную стену. На следующий день я не видела человека в черных перчатках и больше никогда его не встречала, ни в столовой, ни где-либо еще.

Смерть дерева, из которого сделали руки, падение дерева, валящегося, словно тело Сарпедона, медленная агония дерева на лесопильне. И каждый день — падающее дерево.

Скелет Сарпедона — манекен в коричневых лохмотьях, минеральная марионетка, торфяной цветок. Корешки выпадают букетами из его орбит, торчат между челюстями, поднимаются из висков и смешиваются с прядями шевелюры. Его череп наполнен гравием, песок пересыпается в грудную клетку, словно в клепсидре. Таков Сарпедон на своем подземном ложе, Сарпедон, преданный тьме, прежде чем столетия развеют его прах.

Чтобы уладить кое-какие дела в Риме, Ипполита делает на обратном пути крюк. Чувственная и высокомерная, она должна была, подобно Стендалю, полюбить этот город, где маскароны выплевывают воду мшистыми ртами, но в своем охристо-умбровом блеске он, по мнению Ипполиты, слишком уж изобилует колоссальными поверхностями, чересчур живы-ми жестами статуй и слишком рассредоточен. Сообразуя свою жизнь с движением маятника между внешним порывом и уходом в сладострастное privacy [53] , она любит обширные естественные пространства, но ненавидит слишком просторные комнаты, слишком хорошо проветриваемые места, атмосферу, свойственную некоторым чересчур открытым проспектам и слишком высоким зданиям. За неимением океана ей необходим лабиринт, и в Риме она обретает его в крипте Капуцинов.

53

Уединение (англ.).

I Cappuccini... Кладовая Смерти, где скелеты монахов в капюшонах, унылые марионетки, прислонены к стенам. Я уже видела эти скелеты, которые склоняются или сутулятся под плащами, — именно они ослепили женщину на снегу: Jucundae crudelisque tamen memoriam... Этот был целомудрен, а тот пылал похотью, этот носил в себе небо, а тот принял постриг так же, как батрак нанимается возделывать поле, этот искал Бога, но так и не нашел Его, тот был мятежен, а этот — послушен.

Эта вязь из ребер, эти розетки позвонков, эти черепа, покрывающие стену, воскрешали бы в памяти шкатулки из раковин с прежних курортов или щебень Изола Белла, если бы не стали бархатистыми из-за толстого слоя серой пыли, напоминающей о крысах, забвении и возвращении во прах. Memento mori, - как будто можно когда-нибудь забыть! — но далеко не столь красноречивое, как рентгеноскопия моего черепа и моих позвонков, вовсе не такое волнующее, как этот полупрозрачный лист, покрытый черными блондами и длинными траурными лентами, который открывает мне совершенно иную часть меня и позволяет заглянуть в самые глубины моего естества.

Астрагалы, цветочные узоры и гроздья Виа Венето все же меня интригуют, когда я пытаюсь представить себе душевное состояние тех, кто создавал эти барочные композиции. Развлечение могильщика, зашифрованный язык или творение смятенного лепщика? Чьи руки разбросали четыре тысячи этих капуцинов в виде ромашек, арабесок последнего кавалера? Какие архитекторы возвели из этих четырех тысяч черепов своды, часовни, колонны? Неужели монахи, составлявшие эти мрачные геометрические фигуры, верили, что спасаются, очищая эти кости, цементируя своих умерших собратьев? Между молитвами и трапезами, между колокольным звоном, сзывавшим в столовую и возвещавшим отход ко сну, возможно, читая псалмы, с ведром воды по одну сторону, ведром гипса — по другую и грудой песка в углу, наискось пойманные шафрановожелтым светом лампы, тогда еще живые, а сейчас уже мертвые, капуцины сортировали по величине кости четырех тысяч своих покойных собратьев.

Последний придел в конце коридора — более светский. Памятный алтарь, тоже со скелетами в капюшонах по бокам, занимает дальнюю стену; это игривая композиция из ангелочков нежного возраста, вышедших из семейства Барберини, хрупких куколок из костей, шутливых покойничков с большими черепами, которые поддерживает железная нить. Пальцев недостает, ребра повыпали, но симметрия группы соблюдается двумя детьми-щитодержателями — пирамидой из лопаток, служащей троном третьему. Все эти балдахины, гербы, все эти фризы из костей, которыми снабжен изгиб свода, достигают, наконец, апофеоза в центральном медальоне, заключающем принцессу Барберини. Принцесса Барберини, которой тогда было года три, переодета аллегорией, однако не Ириды и не Флоры, в левой руке у нее костяные весы, а в правой - коса, тоже костяная; в этой экипировке, исключающей любую путаницу, она пригвождена к своду, будто крупное насекомое. Веселая и грозная, со слишком короткой шеей и чересчур высоко приподнятым плечом, несмотря на свое высшее изящество, — ha una linea da morire! [54] — сказали бы на Виа Венето торговки в бежевой пудре, — принцесса Барберини, если не считать косы и весов, являет довольно сносный образ того, что стало бы с моей кузиной Югеттой, если б она убилась под качелями. Но это просто отступление. Дети Барберини,

унесенные коклюшем, рахитом или кишечными паразитами, по-прежнему свидетельствуют о собственном формировании. Прежде чем вырасти на молоке кормилиц родом из Кампании, на просе и хлебной похлебке, а также на белом мясе, порой рябчиках и ни на чем другом, эти покинутые черепа, эти известковые раковины зародились, а затем увеличились на дне матки, которая никогда не изображалась, как лицо или руки на портретах. Они проросли в самой глубине плотской полости, о коей не вспоминает никто, хрупкой и страшной, скрытой под мышцами, жировым слоем, кожей, полотном и бархатом, — в кровавом органе, который, возвращаясь в землю, разлагается на лимфу и соки, чтобы перейти в растительный сок деревьев, пропитать гумус, перегной, планету, которая сама — часть солнечной системы, космоса, бесконечности. Все возвращается к первозданным матерям, овулирующим, истекающим матерям, к амниотическим океанам, зародышевым горам, к Матерям на Престоле, к тем, что охраняют в рудниках изумруды, к тем крылатым, что вызывают бури, к тем змеящимся, чьи тела — реки, к пожирающим и порождающим матерям, к слоновьим матерям скал и родников, к матерям, которые несут каменные гирлянды или появляются в облаках, к матерям, рокочущим в лаве, к вселенским сиренам, распускающимся в венчике лотоса и даже в розе эфеба и в кольцах кобры...

54

У нее сногсшибательная фигура (ит.).

Надо было слышать, как ее Светлость, с протершимися локтями, говорила о богинях-матерях, туша сигарету в ботинке из раскрашенного фарфора, вперяя текучий взгляд в бесконечно далекую решетку вентилятора, облепленную каштановой пылью, пока слуга — черные ободки у него на ногтях подчеркивали безвкусие шелковой абрикосовой ливреи — топил нас в море чая.

Пробыв три дня в Риме, Ипполита улетает в Германию по абрикосовому небу, изборожденному черными тучами, аспидными полосами — унылым оперением, шевелюрами, которые обрушиваются на закатное солнце. Полет, как всегда, погружает ее в транс, проясняет и упорядочивает мысли, подобно розеткам мандалы. Антей восстанавливал силы, касаясь земли, Ипполита же вновь обретает свои, покидая ее.

Август. Вся земная влага — в зелени, океаны хлорофилла, разливы, булькающие со свистом выжимаемой губки, слизь травы, пот и слюна на лапах каштанов. И под кустами, меж гроздьями готовых лопнуть яиц — красновато-коричневое, золотистое потрескивание птичьей падали или шипение какой-нибудь разжижающейся белки, моя грядущая пляска. (Этот мощный летний экстаз может одинаково развертываться в копытени на геркуланумском дерне, на бютт-шомонских склонах или в каком-нибудь парке минеральных вод.) Именно в августе, находясь на борту судна-банановоза, шедшего из Эквадора, я когда-то увидела, как цветет море. На открытом просторе, вдали от берегов, океан покачивал большие венчики без корней, белые лепестки, соединенные попарно: раковины, бабочки, незавершенные кувшинки или увечные магнолии — такой был у них вид. Никто не знал их названия. Ночью подводная процессия медуз, которые мириадами отправлялись праздновать свои свадьбы, проплывала у поверхности воды, и каждая была плошкой. Как-то раз я видела, как одна гигантская манта выпрыгнула из воды и крутнулась в воздухе, всплеснув своим черным саваном.

Август. Даже конец августа, в один из этих дней я была зачата, в самом странном месяце. Месяце избытка, зените пантагрюэлевского веселья, безумной радости в аромате канталупы и запахе молодой подмышки, издаваемом базиликом, и в то же время — последней грани, предвестнике измены. Природа ликует, и ее гимн уже вытягивается в смертный вой. Смерть эта временная, так же, как и ликование было быстротечным. Это неважно; главное, что беспокойство достигает точки взрыва, освобождая в высшем взлете. Я задаю себе простой вопрос: самый жуткий прокаженный с базара Сиредеори, тот, при виде которого тошнило и хотелось помочиться, не достиг ли он сам этой высшей точки, коль скоро уже не парил? Но ведь существует так много людей, которые никогда не будут парить, всех тех, что в августе потеют, этих безумцев, схваченных в тиски мелочных забот, которых они не выбирали. Я догадываюсь, что, несмотря на их поросячий эпидермис, в этой свиной коже с чудовищным липидным брожением, при котором все жирные токсины выступают на поверхность, образуя ужасный отвар, микроскопический пейзаж состоит из обвалов, дикого клокотания, натянутых блестящих гор и болотной тины. Каналы срыгивают, лава плоти дрожит в своих кратерах, или ее пузыри лопаются, и все переливается радужными цветами.

Именно в августе лава дрожала в своих кратерах, ее пузыри лопались, и она разливалась, поглощая весь север Кракатау, а из клокочущих глубин Зондского пролива поднимались новые острова, и Пербуатан извергал свои недра через весь Индийский океан до самого Мадагаскара. В августе 1883 года остров Кракатау погрузился в чудовищном хаосе на две трети под воду; его священные фикусы и сава, его храмы и соломенные хижины, его животные и напуганные жители утонули в подводных джунглях, тогда как небо, потемневшее от рдяного дыма, обрушивало на землю и в море птиц, пылавших, как факелы или раскаленные лапилли. Августовский катаклизм, время, когда безумная Луна соединяется с Сатурном, августовский катаклизм, когда лава и пепел стерли Помпеи с лица земли. Даже эти неистовые конвульсии, смещения и метаморфозы вовсе не подрывают вселенское устройство в вогнутом пространстве. Одно лишь время, как нам кажется, исчезает и уменьшается, подчиняясь календарям и чудищам. И мы лихорадочно пытаемся размежевать это нерушимое время, это вечное время, пространство-время, которое не может ни увеличиться, ни разрушиться, но мы загоняем его в наивные рамки и принуждаем, как Джай-Сингх, который своими гномонами, астролябиями и градуированными полукругами в каменной розе созданного им самим города стремился измерить неизмеримое. Все пребывает. Правда, за исключением тела миссис Райс, которая в шестьдесят восемь обратилась в ничто, таинственно исчезла на тропинке острова Флореана Галапагосского архипелага, миссис Райс, которая логически не могла добраться до моря, и ее не могли ни сожрать, ни проглотить, ни похитить, если только какая-нибудь потусторонняя гарпия Рухх не унесла ее в неизреченное место через трещину или разлом, коего мы не можем ни представить, ни вообразить, через непостижимый разрыв в нашей системе. Но это лишь нелепые домыслы, и в действительности кости и прах миссис Райс покоятся в изогнутой раковине пространства, по крайней мере, я так предполагаю.

Поделиться с друзьями: