Каждый пятый
Шрифт:
— Да, — заулыбался старик, — это у меня тогда ловко вышло. Психологию надо знать.
— Правильно. И ваше выступление будет иметь воспитательный эффект для молодых тренеров.
Довод оказался решающим.
Дальше — дело обычное. Берковский велит поставить широкоугольный объектив, любимый «полтинничек», Сельчук скучно уведомляет, что он не сапёр — по-пластунски ползать, — качества звука не гарантирует. Но всё же отдаёт Петровичу свой пальтуган, напяливает его телогрейку, ползёт, а Берковский сердится, что микрофон в кадре.
Комментатор начесал волосы на лоб и немного взбил чёлку — «а-ля Титус», приподнял вязаный воротник, чтобы получилось, как на старинных портретах, высокое, точно накрахмаленное гофре вокруг стройной шеи.
— Итак, дорогие друзья, двести двадцать четыре соискателя уходят на пятидесятикилометровую
Старик опустил руки по швам.
— Действительно… сегодня гонка на пятьдесят километров, действительно, стартуют двести двадцать четыре… представителя областей, автономных республик, городов Москвы и Ленинграда. Действительно… гонка на пятьдесят километров — это очень трудная гонка. Тут требуется хорошая подготовка. А также большой опыт. Чтобы распределить силы. Хотя я лично не удивлюсь, если покажет себя и наша талантливая молодёжь.
А сам глазами молит: «Ну, всё?»
«Нет, ты у меня так просто не отделаешься!» — думает довольный Кречетов.
— Говоря о большом опыте, вы, Лев Николаевич, наверное, имеете в виду вашего ученика, олимпийского чемпиона Ивана Одинцова?
— Ну зачем вы так, об этом-то зачем?
— Стоп, мотор. Лев Николаевич, в чём дело?
— Анатолий Михайлович, в какое вы меня ставите положение? Вы ведь в курсе, что Ваня давно у меня не тренируется. Он сам тренируется, он и знает не меньше, чем я, а я, возможно, для него устарел. Он меня уважает, и тренером пишет, и деньги я за тренерство получаю, а что он может теперь подумать? Что старикашке этого мало, славу ему подавай… Каждый сверчок должен знать свой шесток.
— Воля ваша. Я сформулирую вопрос по-другому. Натан Григорьевич, пожалуйста. Лев Николаевич, вы упомянули о большом опыте. Как в этой связи вы расцениваете шансы одного из самых опытных наших лыжников, олимпийского чемпиона Ивана Одинцова?
— Иван Одинцов… находится сейчас… по моему мнению… не в лучшей форме. Нет, пожалуй, так: не в самой лучшей своей форме. Но Одинцов он и есть Одинцов. Он никогда не сдаётся без боя.
— Спасибо, Лев Николаевич.
— Я ещё хотел сказать про талантливую молодёжь. Например, Рыбаков Игорь…
— Спасибо. Стоп мотор.
— Анатолий Михайлович, вы того мальчика приметили? Кому я лыжи мазал? Запомните, запишите: Рыбаков Игорь. Двадцать лет. Нет, нет, никаких авансов, только намёк. Рыбаков Игорь. Рыбак — запомните?
И позже он несколько раз возникал в поле зрения Кречетова, хоть и на почтительном отдалении; поймав же взгляд, производил жесты, имитирующие забрасывание удочки, и пятернями отсчитывал число двадцать.
Километров через десять, в ельнике, в тени, лыжня стала ходче: буран разбился о стволы и лишь задел по касательной, как бы смазал лыжню. Здесь Одинцов с Шерстобитовым достали и обошли Митю Леонтьева, динамовца, и это их порадовало: Митя ушёл в группе сильнейших; видно, и они уже сели группе на хвост. Митя их пропустил, пошёл сзади.
— Дай-кось, я поведу, — предложил Шерстобитов, когда началось безлесье, и Иван согласился, подумав, что Коля — мужик что надо. Снег продолжал падать, но редел и, ложась на старую укатанную колею, не спаивался с ней, осыпался под лыжами, мешал толкнуться в полную силу. Коля принял лидерство, чтобы всем досталось по справедливости. Идя же впереди, знал, что показывает Ивану своё скольжение, а значит, открывает, на каком участке от него сподручней оторваться. Но сейчас они были как бы одно целое, команда, состоящая из двоих, и объединяет их не цвет фуфаек и эмблем, но большее — корневое, и грех им хитрить и таиться.
Гнутые острия лыж подминали, таранили свежак, темп малость упал. Хотя и такой для многих был непосилен: на длинном тягуне они шутя объехали нескольких парней.
— Может, прибавим? — окликнул Иван Шерстобитова.
— Успеется. Далеко иттить-то.
И Иван усмотрел в его спокойствии здравый резон. А Леонтьеву не терпелось, пару раз он пристукнул носками по задникам Ивановых лыж.
— Тебя пустить? —
зло спросил Иван.Митя засмеялся и не стал больше его тревожить.
— Проигрываете две минуты! — крикнул с обочины какой-то балда-мученик, не сообразивший сказать, кому проигрывают они. Если мальцу, ушедшему среди первых, то пускай себе резвится, а коль серьёзному гонщику, бегущему среди сороковых-пятидесятых, держа в голове свой расчёт, — другой разговор.
Нелли Одинцова стояла у лыжни в новой шубе, накинутой на тренировочный костюм. Шуба была американская, из искусственной цигейки, а смотрелась не в пример богаче натуральной: радуга играла на пышном ворсе. Нелли знала, что по ту сторону каната ограждения простые любители спорта указывают друг другу на неё, какая она из себя эффектная, и как наряжает её, холит знаменитый супруг. Знала, впрочем, что по эту сторону некоторые злословят о ней и об Иване. Мол, как выгнал её из номера, так и не пускает, и она ютится у Ртищевой и Шарымовой на раскладушке. Беспокоило, что Иван вышел на старт слабо отмассированный: только она знала, где у него болевые точки на дельтовидных мышцах, пояснице и икрах, и могла промять крепче, чем старик массажист, которому за это деньги платят. В спорте, как на войне; жена должна быть боевой подругой. И советчицей, и наставницей, как, например, Гликерия Бобынина своему Костику, который исключительно к ней относится, феноменально. Однажды Нелли пришла к ним в гости, Глаша стала собирать на стол и между прочим так, ненавязчиво: «Константин, у нас хлеба нет». Его ветром сдуло в булочную. Нелли тоже так попробовала — при гостях: «Иван, а ведь у нас хлеба нету». Он ухом не повёл, бесстыжий: «А пирожные есть?»
Самой непонятно, желала ли она мужу успеха или, наоборот, неудачи — чтобы дошло, как ему без неё худо. На заре их встречи она перед ним преклонялась. Поразилась, увидев, как он во время летних тренировок опоясывается брезентовым ремнём с карманами, в которых свинцовые чушки, и в этакой амуниции — бегает! по буеракам! Собралась себе похожую сшить, а он запретил: «Ты женщина, тебе родить». Трогательно до слёз. А в последнее время стал нытиком — то болит, другое мозжит, Нелли не давала ему раскисать, напоминала про мужество и долг. А как же иначе? В детдоме, в хоре, она запевала, лучше всего получалось: «Я на подвиг тебя провожала, над страною гремела гроза, я тебя провожала и слёзы сдержала, и были сухими глаза», а спорт и есть подвиг. Иван же вместо благодарности: «Дура, нет в тебе бабьей ласки и не было никогда». — «Жизнь не ласкала, вот и нету». Конечно, он избалованный: мало какая в сборной не была готова одарить его своими сладостями. И на периферии похаживал — Полина с Галкой врать не станут. Но жена, поскольку друг и опора, не должна ни его увлекать, ни сама увлекаться нарушениями режима.
Опять же: если ты муж, глава семьи, то должен в дом, а не из дома. Нелли как-то раскинула умом: «Иван, неправильно получается — за что Прокудину деньги идут? Даже премию свою для него ополовинил. А тренерскую ставку можно бы и на меня оформить — мало я для тебя делаю? Опять же и у меня тренер только формальный, меня ты фактически тренируешь». Ноль внимания, фунт презрения. Вообще до вечера — ноль слов. Не выдержала: «Ванечка, ну ты чего?» — «Ничего. Презираю хабальство».
Она — хабалка? Ну уж нет: научена, что ей положено и что не положено, что можно и что нельзя, что правильно и что неправильно, — сурово научена. Папу убили на фронте, в первый после войны год мама померла — простыла, когда остатнюю картошку из-под снега выковыривали. И попала Нелька в детдом. А там как? Не урвёшь — ходи голодная. Врывались в столовую — и «на шарап». Кому не досталось, куски под столом подбирали. Потом детдом расформировали, перевели в другой. И она по привычке, хоть от горшка два вершка, кожа да кости, — шилом сунулась в дверь столовки. Цапнула стакан компота, где больше всего гущи. Поняла — не пропадёт, местные — просто тюхи-матюхи. Во второй раз удалось, в третий — а потом — видно, они сговорились — прорвалась вовсе легко, без протыра, водит ладошкой над стаканами, выбирая, который с черносливом и без жёстких неразваристых груш. А вокруг тишина. Оглянулась: все стоят и на неё смотрят. Не смеются — смотрят. Как на оглоедку. Бросилась вон — они расступились. Она в спальне ревела, воспитательница туда обед принесла, она отказалась…