Кем вы ему приходитесь?
Шрифт:
— Мария Федоровна? Бычкова? Это я. Садитесь. И хорошо, что пришли. Милости прошу. Я, конечно, полы мою, но ничего. Садитесь. Из газеты? Ну, в общем, для печати? Бери тетрадку, пиши. Не стесняйся, не стесняйся, вытаскивай тетрадку и пиши. Ко мне всегда посылают. Меня тут вся власть знает. Сверху донизу. А как меня не знать — я на все руки. Я работы не боюсь. Я и с телятами могу, и с курами, и кладовщицей, и фуражиром. Раз тут приходили, чтоб меня рисовать. Нарисовали. Я насчет работы всегда впереди. Записала? Ну, все. Больше нечего писать, все сказала. Нет, постой, погоди. Я хоть три класса всего кончила, но я пить-есть брошу, а газетку почитаю. И книжку могу почитать. Меня тут не зря вся власть знает. Так и говорят: наша бабка. Это — я. Ты что ж мало как записала? Или памятливая? Ну-ну. Раз и так запомнила — нечего бумагу марать. Так и запомни:
Она вдруг поникла, прикрыла глаза темными тяжелыми веками и заговорила устало, медленно, надолго замолкая:
— Вправду запомнила? Ну и ладно. Чего ты смотришь? Небось думаешь: какой, мол, в горнице непорядок. Ничего не поделаешь… Кухня вся гнилая. Сын с женой отделился, я им горницу отдала, а сама в этой кухне осталась. Надо бы ее починить. Да ведь деньги трудно достаются. И здоровье не то, что прежде. Моя жизнь очень трудная. Хорошего-то я мало видела, а вот плохого — у-у-у! Плохого — сколь хочешь. Я вдовой осталась лет двадцати пяти. Году в пятнадцатом, что ли… Пожила маленько одна с двоими ребятами, а потом приняла в дом плохого мужичонку, пьяницу. Помаялась с ним да и погнала вон. Ерундовый был мужичонка. И осталась одна с пятерыми ребятами. Ну, маялась, ну, натерпелась я — вспомнить страшно.
Колхозы начались — я в колхоз. Походила на курсы и стала конюхом. Я хорошо за конями ходила. Поверишь ли, мне те кони по сю пору снятся. Ну и работала я! Ну и работала! Ведь мне пятерых ребят поднимать — легкое ли дело? Вот я погляжу, как иной раз люди работают. Прошло восемь часов, а они на руку смотрят, что часы показывают — значит, подошел конец работе. А разве работе есть конец? Нет, работе нет конца.
Как мы жили, как детей растили — это ж вспомнить — и то страшно. Но подняла детей. Потому что работы не боялась. Я ведь на все руки. Я сама ребят обшивала, они у меня в школу, знаешь, как чисто ходили? Я сыну Сереже всегда говорила: учись, дитя, учись, ангел мой. А чем кормить? Хлеб да вода. Нет, с тех пор жизнь, конечно, далеко ушла, ничего не скажешь. Разве ж мои внуки так учатся? У них все есть: и одеты, и обуты, и сыты. А Сережа… Его перед самой войной взяли на действительную. Он все говорил: «Ты по мне не плачь, не плачь, мама». А я, дура, плакала. Не знала, какая беда ждет. Война — и убили. Вот когда поплакать-то пришлось.
Ивана тоже взяли на фронт, совсем мальчонка был, совсем дитя. Но, слава богу, вернулся. Раненый, но вернулся. У него сколько-то тонких кишок вырезали, но организм молодой, справился. И женился. Сноха — учительница, образованная, да и он сам не плох — электрик. Живут хорошо. Вот сейчас отделились, а я тут, на кухне осталась. А дочь Маша? Она в Москве диспетчер на автобазе. Очень ответственная работа. Еще дочка Зина — милосердной сестрой в больнице, Анна — в совхозе по нарядам — все при деле, все хорошо живут и внучат мне нарожали.
Оглянусь назад и думаю, да как же я их подняла? Наверно, я и правда морозоустойчивая. И еще я себя хвалю, что ничего не боялась. Вот в войну бонбят, а я из дому не ухожу. Есть, которые боялись, а я — нет. Война — и пусть война, а я сама по себе, меня не сломать. Меня, бывало, немец пихнет, а я, думаешь, стерплю? Я его сама пихну. Я им спуску не давала, немцам. Я одну кобылу с колхозной конюшни — самую лучшую — к себе на двор взяла. Содрала ей шкуру со спины и заживать не давала, чтоб немцы не взяли, И доберегла до своих. А конь, лучший наш конь, — он такой лихой был, он им не поддался, немцы его нипочем поймать не могли, немцы его и убили. Какие кони были! Этого никто понять не может! Я после войны в конюхи уж больше не пошла. Руки не те. Но я все работы превзошла. Я могу и дояркой, и телятницей, и фуражиром, и кладовщиком. А косить? Марина — первая, а я вторая. Я стога хорошо кладу. Все стога мною сложены, лучше никто не кладет. Я вот только кур не люблю. От них дух тяжелый. И после коней мне с курами дело иметь ни к чему. Но и то, когда птичница наша сына выдавала — кто ее подменял на птичнике — опять же я! Я работать люблю. Мы все у матери такие, работящие. Моя мать умерла — восемь человек сирот оставила, но мы все в люди вышли. А одна моя сестра — лучше всех — работает в Кремле курьером.
Ты думаешь мне сколько годов? Шестьдесят девять. А если спрашивают: бабка Маруся, сколько тебе годов, я говорю: «Годы мои назад пошли. Раз Марусей зовут — значит, молодею».
Доктора говорят: побольше сахару ешь. Я и ем. Я себе какава варю, молочка подолью — и пью. Мне сейчас
совхоз молоко выдает. Раньше не давали, а я говорю: «Товарищ директор, что ж такое, неужто у совхоза для меня молочка нет?» И мне сразу двадцать литров — бултых!А главное дело, я работу люблю. И люблю я хорошо сделать. И хоть я сейчас на пенсии, отдыху мне все равно нет. Чуть что — ко мне. В телятник, в курятник, к коровам — где наша бабка? Это — я. Зовут — иду. Ну, раз за ради бога просят — как не пойти? Вчера пришли — зовут хлев чистить. Неужели, раз меня нарисовали, я должна дерьмо убирать? Но пошла. Потому, что если не работать…
Она снова поднимает глаза, смотрит пристально. И говорит:
— А горя я хватила — на десять жизней…
И чуть погодя:
— И правильно, что ничего не записываешь. Что тут записывать? Живу. Работаю. Вот и вся история…
1961 г.
ТЕОРЕМУ МОЖНО СЧИТАТЬ ДОКАЗАННОЙ
Это было почти четверть века назад. Я учительствовала тогда в школе-новостройке. Все мы работали здесь первый год, а дети первый год учились: они пришли из разных школ, а иные приехали из других городов. У всех в дневниках значилось, что они удовлетворительно усвоили учебную программу предыдущего класса. Но это было не так. В моем пятом классе писали с ошибками, непозволительными и в третьем, а что до арифметики, то даже четыре действия не были усвоены прочно.
Итоги первой четверти были поистине ужасны: на класс приходилось по десять-двенадцать неуспевающих.
— Ни под каким видом! — было сказано учителю арифметики и мне, преподававшей русский язык.
Нам обоим было предложено собрать детей, получивших неудовлетворительные оценки, и провести с ними еще один диктант и еще одну контрольную по арифметике. В диктанте должны были фигурировать не новые трудные слова, а те самые, на которых ребята споткнулись в предыдущих диктантах. В контрольной по арифметике была, в сущности, та же задача: тот же пешеход, те же километры, — только цифры другие.
Мы толковали, что, как бы ни были написаны эти новые контрольные работы, ничего не изменится — не могли мы за одну четверть наверстать то, что было упущено за четыре предыдущих года: ребята пришли к нам с отметками, которые даже отдаленно не отражали их знаний.
Мне бы очень хотелось написать, что мы были стойки и отказались проводить новые контрольные работы. Но нет, будем суровы и откровенны — мы их провели. Конечно, эти новые, облегченные контрольные дали те же невеселые плоды. И начался новый спор, который, скорее, напоминал торговлю:
— Толе Б. вполне можно поставить «посредственно». Эти четыре ошибки вполне можно считать за одну, ведь они все на безударные гласные…
В разгар этой баталии неожиданно подошла подмога: в «Правде» появилась статья о процентомании в школах. Кто-то вырезал эту статью и повесил ее в учительской. Ее читали вслух, перечитывали про себя, все — и опытные, и едва начавшие работать учителя — говорили только о статье, среди учителей царило ликование.
Но, как пишут в романах, шли годы. И радость моя и моих друзей с тех пор сильно померкла. Пожалуй, не было с той поры учебного года, когда бы вновь и вновь на страницах газет не появлялась статья о процентомании. Не было такой учительской конференции, когда с трибуны не было произнесено это слово. И сколько правильных мыслей было высказано, сколько неопровержимых примеров приведено! Чаще всего сравнивали работу учителя с работой врача. И говорили: разве может врач вывести среднюю температуру нескольких больных и по этой средней цифре делать выводы о состоянии их здоровья? Конечно, нет. Какой же смысл в среднем проценте успеваемости? Разве можно по нему судить о знаниях ребят или о кропотливой, трудной работе учителя?
Да, эти слова и мысли повторяют учителя уже не одно десятилетие, и каждое слово тут справедливо. Теорему процентомании следует считать доказанной. Доказано, что далеко не всякая удовлетворительная оценка обеспечена золотом прочного знания. Все действующие лица — ученик, учитель, директор — знают об этом. Знают в роно, и в гороно, и в министерстве. Никто не введен в заблуждение. Какой же во всем этом смысл? Ровно никакого. Кому это нужно? Вот на этот вопрос ответить труднее. Ведь правда, как бы она ни была горька, лучше неправды. Она оставляет глаза открытыми. Но в том-то и дело, что есть люди, которые так дорожат душевным покоем, что предпочитают зажмуриться: не видеть!