Кетанда
Шрифт:
Калитка брякнула. Сашка очнулся, заторопился, не зная, что придумать, кинулся к окошку. Дядь Шура Полозков неторопливо шел по двору, опираясь на палку, и заглядывал в окна. Постарел, он и раньше был небольшой, но жилистый, чернявый и веселый, а теперь совсем сгорбился и побелел, фуфайка будто с чужого плеча, болтается, и нос и скулы обострились.
Сашка вышел на крыльцо.
— Здорово, дядь Шур! — поздоровался еще раз. Ему хотелось сказать попроще, по-деревенски, как старому знакомому, а получилось неестественно. И руки хотелось развести навстречу старику, но он окончательно застеснялся и только улыбнулся неловко, как будто в чем виноват был.
Дядь Шура, заросший пестрой двухнедельной
— Ты что ль, Сашка, твою мать! — махнул было рукой, но сморщившись от боли в спине, схватился за палку. — А я думаю, кто пришел-то? И в дом, смотрю, зашел, а не выходит! Пашка-то в бане… меня звал, да что-то спина.
Дядь Шура с Сашкой когда-то дружили, дед даже ревновал маленько внука, а теперь и за руки не поздоровались. Стеснялись. Дядь Шура и улыбался как-то осторожно… как будто не знал, как с Сашкой разговаривать.
— Заходи, что ли, дядь Шур.
— Да что я… пойду. Потом уж, Пашка вернется. На Первомайской седня женский день, так он в Красные поволокся, — дед внимательно посмотрел на Сашку, соображая, знает Сашка Красные бани или нет, — мы с ним по средам ходим. В среду-то никого нет, а тут… бабке твоей седня память. Пойду, говорит, помоюсь. — Он оперся удобнее на палку, матюгнулся, поморщившись на спину. — Бабка ему с того света про церковь, видно, талдычит, так он в баню пошел.
Хмыкнул неопределенно, непонятно было, кого он поддерживает — бабку или деда, и стал аккуратно разворачиваться к калитке.
— Пойду, мать ее ети, эту спину, чего вот вдруг? — и уже почти повернувшись, спросил: — Ты надолго что ль, погостить?
— На выходные.
— А-а. Ты жди его, он уж скоро.
Не стал Сашка ждать. Надел дедову телогрейку, дед на базар и в баню всегда в полупальто ходил, ушанку и вышел на улицу. Метель не унималась, но Сашке уже было тепло — телогрейка, не куртешка глупая, — шел быстрым шагом, иногда и припускал мелкой рысью и опять радостно улыбался. Хотелось обнять деда и прижаться, как когда-то. Бабушка вспоминалась, умершая шесть лет назад. Сашка совсем забыл про сегодняшний день, а дед с его склерозом помнит про нее. «Хорошо, что сегодня приехал», — подумал Сашка.
Они никак не могли разминуться и Парамонов ждал, что, свернув на Первомайскую, увидит большую знакомую фигуру, и прибавлял шагу. Ни на Первомайской, ни потом, на Центральной, деда не было.
Баня была добротная, двухэтажная, из красного кирпича и с башенками. «1889» — было выложено над входом. Две толстые распаренные тетки, по самые брови увязанные серыми пуховыми платками, стояли и громко что-то обсуждали на крыльце. Мокрые полотенца и веники торчали из сумок. Не пройти было. Сашка хотел попросить дороги, но остановился, ожидая, пока договорят. Наконец они закончили, и та, что стояла ближе к Сашке, махнула тяжелой сумкой так, что чуть не зацепила его, руганулась крепко, но беззлобно на какого-то там, кого они обсуждали, и стала спускаться со ступенек. Сашка сделал вид, что все нормально, и то, что ждал их, и то, что она сма-терилась, улыбнулся понимающе. Но тетка посмотрела на него как на пустое место.
Раздевалка была плотно заставлена шкафчиками. Мужики кто одевался, кто раздевался. Разговаривали негромко и гулко под высокими потолками. Дед сидел на лавке, недалеко от входа. Кальсоны уже надел, чего-то копался в сумке. Сашка снял шапку и встал в некоторой растерянности в двух шагах от деда. Дальше надо было протиснуться меж двумя голыми мужиками. Щеки покраснели, ему неудобно было обниматься с дедом в бане, при всех, а сердце жалостно колотилось, щенячье поскуливало и, не видя и не слыша никого, просилось к деду.
— Не-е,
Пал Семеныч, все ж ты брешешь малость, — худощавый, напаренный краснорожий мужик лет сорока, одетый уже, сидел рядом с дедом, курил и вытирал мокрым полотенцем пот со лба, — как же так-то? Они всё же — немцы…Дед поднял голову, посмотрел на него, прикидывая, стоит ли такому отвечать:
— А ты, Васька, как раз стоя срался, когда это дело было. — и снова полез в сумку.
Дед был известный грубиян. Как хочешь и что хочешь мог сказать. И где угодно. Ни на начальство, а уж тем более на баб не обращал внимания. И на него не обижались, злобы в этой грубости никакой не было. В нем вообще не было злобы, но за справедливость дед был крут. Однажды отобрали у Сашки велосипед, известная была семейка в их городке: отец и два сына-уголовника, никто бы к ним и не сунулся. Дед выслушал рыдающего внука, выпил полстакана самогона и пошел. Вернулся в рваной рубахе, с ссадинами на руках и лице и с велосипедом. К велику были уже чужие удочки привязаны, но дед называл их трофейными и отдавать не велел. Были и другие случаи.
Сашка подошел и сел напротив. Лицо в лицо. Прищурился, волнуясь и едва сдерживая улыбку. Дед достал носки и сердито посмотрел на Сашку, он как раз на это место собирался ногу поставить.
— Ты что, блядь, сел-то? — сказал недовольно, — места, что ли, мало?! Ну-ка, дай! — Он набирал в руках носок и задирал ногу на Сашкино место. Он не узнавал его!
— Дед, ты что! — жалость поднялась к самым глазам. Сашка уже не видел никого. — Дед! — сказал он осторожно, взял деда за плечи и заглянул ему в глаза: — Это я!
— Ой-й! Сашка! — Дед в грязь, под ноги, уронил носок, схватил неловко внукову голову и притянул к себе.
Он всегда целовался в губы, Сашка терпеть этого не мог, но сейчас терпел, и не терпел даже, потому что дед не целовался, а судорожно сопел и причитал Сашке в подбородок:
— Не узнал… не узнал я тебя, внуча! Приехал ты!..
Всю обратную дорогу дед только об этом и говорил. Успокоился, принял свой обычный, «председательский», как говорила баба, вид, а на самом деле совсем уже и не председательский, а худой и сутулый, и рассказывал Сашке, как он его не узнал. Сашка, поглядывая по сторонам и слегка чего-то стесняясь, нес дедову «балетку» — аккуратный, крохотный дерматиновый чемоданчик, с какими раньше, когда Сашка был маленький, многие ходили в баню. Тогда он с гордостью ее носил.
За хлебом в магазин зашли. Пока добрались, завечерело. Дед включил свет, за окнами стало сине, сел устало на стул, задумался о чем-то, потом пристально посмотрел на внука. Вроде и спокойное было лицо, а слеза ползла, застревая в морщинах. Может, правда, и от холода.
— Ты что? — спросил Сашка, выкладывая на стол московские гостинцы — сыр, вареную колбасу, бутылку водки поставил. И кулек карамелек, которые дед всегда просил, но никогда не ел.
Дед помолчал, глядя в пол.
— Нету нашей бабки, Сашка. Раньше мы с ней валенки снимали. Она ухватом зажмет, а я тяну, — он улыбнулся сердито, как будто перед ним сейчас была бабушка. — Нету! Ты что ль давай!
— Может, сходить за дядь Шурой? — спросил Сашка, ставя валенки к порогу.
— Придет. Свет увидит. — дед развешивал выстиранные в бане трусы, носки и рубашку.
Сашка спустился в погреб за капустой и огурцами, а дед стал накрывать на стол. У него было наготовлено. Блинов с утра напек.
Пришел дядь Шура. Выбритый, с сильным запахом дешевого одеколона. Миску моченых яблок принес и бидончик молока. Улыбнулся хорошо, как когда-то, и протянул Сашке.
— На-ка вот, попей. Утрешнее, ты парного-то не любил, я помню, — он медленно, с кряхтеньем стал снимать фуфайку. — К Яхонтовым ходил, у них корова хорошая.