Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Киммерийская крепость
Шрифт:

– Всё равно я с тобой посижу, – упрямо сказала Даша.

– Я знаю, тебе страшно, – вздохнул Гурьев. – И наше присутствие не освобождает от страха, а, скорее, делает его отчётливее. Потому что ты понимаешь, что происходит нечто серьёзное, – раз мы все здесь. Так?

– Так. Поэтому надо о чём-нибудь интересном и важном разговаривать. Тогда страх забудется.

– Ну, давай, – Гурьев позволил себе улыбнуться. – О чём же мы будем разговаривать?

– Не о чём. О ком, – Даша прямо, без улыбки посмотрела на него. – О тебе. О тебе, Гур. Я хочу всё о тебе знать. Мне кажется… Это важно.

– Возможно.

– А ты где в школе учился? В Москве?

– Знаешь, – задумчиво проговорил Гурьев. – Я почти не верю, что учился когда-то в школе. Кажется, это было в какой-то прошлой жизни. Давно. Очень давно.

– Ты мне расскажешь? Не сегодня.

Когда-нибудь, – Даша длинно вздохнула. – О тебе. И о ней. О Рэйчел. Рэйчел. Какое имя удивительное. Так мы и не добрались сегодня до Рэйчел.

– В следующий раз, – Гурьев довольно правдоподобно состроил на лице подобающую улыбку.

– У тебя есть карточка?

– Что?

– Фотография. Я хочу посмотреть. Пожалуйста, Гур, я же знаю, у тебя есть!

Конечно, даже его памяти требовались «опорные точки», хотя и не в этом случае. И всё же – снимок у него был. Противный, пошлый старик. Старина Джарвис. Мой дорогой Джарвис. Мой старый добрый дружище Джарвис. Его «подарок». Поколебавшись, он достал портмоне, вынул целлулоидный прямоугольник снимка. Такие нездешние – глубина цвета, резкость и туманный фон, обрамляющий любимое лицо, так, что взгляд был не в силах от него оторваться. Только лицо Рэйчел. Только лицо. Она любила фотографироваться. Он её рассмешил, и Рэйчел пришлось сделать усилие, чтобы позировать перед объективом… Наверное, поэтому лицо получилось таким живым. Казалось, губы её дрогнут сейчас, и… Oh, Jake… You are my honey-bunny, Jake… My baby, my baby, my honey-bunny… I am in love with you, o-oh, my baby, my darling, my Jake, my sweetheart, I’m in love with you [82] … Это же так глупо звучит в переводе, подумал он. Или на бумаге. Тем более – на бумаге. Это вообще ужасно глупо. Только когда эти слова шепчет тебе твоя единственная женщина, та, про которую понимаешь – так отчётливо, что становится страшно до рези под ложечкой, – что она и есть твоя единственная. Та самая. Она всегда шептала это на английском. Словно забывала русский, на котором говорила так правильно, так удивительно изящно и взвешенно, так по-английски. И у неё всегда так светилось лицо. Он сходил с ума от неё, когда она была такая. Не зализанная до конфетного блеска в сверкающих гостиных за бриджем, а вот такая. Ты моя тёпа-растрёпа. Как она заплакала, когда он впервые назвал её так. Господи. Рэйчел.

82

О,Джейк…Я люблю тебя, мой мальчик, мой дорогой, мой Джейк, моё сердце, я люблю тебя… (англ.)

Он на мгновение зажмурился и, открыв глаза, протянул фото девушке.

Даша долго смотрела на снимок, прежде чем вернуть его. Наконец, вернув, подняла на Гурьева глаза:

– Гур. С ума сойти. Что же это такое?!

– Это жизнь, дорогая, – он спрятал фото.

– Я совсем не похожа на неё.

– Нет, конечно.

– А она на англичанку совсем не похожа…

– Откуда ты знаешь, какие должны быть англичанки? – Гурьев улыбнулся, теперь по-настоящему.

– Я не знаю. Я чувствую.

– Всё ты правильно чувствуешь. Она русская. Такая же, как мы с тобой. Просто долгое время даже не догадывалась об этом.

– Конечно, – Даша улыбнулась. – Конечно. Я всегда это знала.

– Я тоже хочу фотографии посмотреть. Покажи мне мамин снимок, пожалуйста. У тебя ведь есть?

Он видел, как Даша, собирая вещи, положила в чемодан тоненький фотоальбом. А в доме на стенах – ни одной фотокарточки. Нигде. И это было странно. Из разряда тех самых странностей, которые он так отчаянно терпеть не мог. Даша опустила глаза, вздохнула:

– У нас есть одно-единственное мамино фото. Папка сказал как-то, когда я спросила, что мама не любила и не хотела фотографироваться.

Вот тут Гурьев дёрнулся. Потому что это было то самое, что он ожидал и что до крика боялся услышать. А Даша поднялась, и, опять ступая осторожно, почти неслышно, вышла. И вернулась через минуту с тем альбомом в потрёпанном бархатном переплёте, малиновом, с латунными уголками. Опустилась на стул рядом с Гурьевым, положила альбом на стол, раскрыла обложку, быстро, сосредоточенно перевернула несколько страниц:

– Вот.

Он замер, вглядываясь в знакомое – да, конечно, знакомое – лицо. Никаких сомнений. Абсолютно. Она. Взгляд, улыбка. Ну, старше, разумеется, чем он её помнил,

но… Господи Боже, да как же это может быть?!?

– Это ещё до того, как я родилась, – тихо проговорила Даша. – Когда она узнала, что я у них буду, тогда согласилась на фото. Папка рассказывал.

– А детские? Семейные снимки? – Гурьев заранее знал ответ, но всё ещё отказывался верить собственным глазам и собственной памяти.

– Нет, – длинно, прерывисто вздохнула девушка. – Папка сказал, что всё-всё пропало. Ничего не осталось, вообще.

Конечно, подумал он в бешенстве. Ничего не осталось. Только ты, дивушко. Только ты – и ничего больше. Ну, уж нет. Теперь – всё будет иначе. Я ещё не очень твёрдо знаю, как, но то, что будет иначе – знаю вот совершенно точно.

– Почему ты не зовёшь её, Гур?!

– Кого? – вопрос словно ударил его снизу по ногам, как земля парашютиста, и Гурьев опять раскрылся.

– Не делай вид, будто не понимаешь, – сердито сказала девушка. – Со мной так не нужно, Гур. Ты же знаешь.

– Знаю.

Он откинулся на спинку стула и сильно сжал ладонями лицо. В конце концов, я же человек, взмолился он мысленно, а она, – чудо чудное и диво дивное…

– Потому что, – хрипло проговорил он.

Вечность тому назад

Они не писали друг другу. Всё знали друг о друге – всегда, но так и не написали друг другу ни строчки. Гурьев знал, что не сможет выдержать даже двух слов, написанных её рукой. Тем более – произнесённых её невероятным голосом, даже по проводам – голосом, всегда вынимавшим из него душу. Просто не сможет – и всё. Наверное, она тоже догадывалась об этом. И потому – не писала. Никогда. Люди из Лондона и Москвы обменивались приветами, мало понимая, что происходит. Почему?! Потому, усмехался Гурьев. Именно потому. Он искал утешения в делах, которым не было ни конца, ни края – и находил. Искал забвения – а его не было. Не существовало ни одной секунды без мысли о ней. Рэйчел. Певчая моя птичка.

Это случилось уже на излёте тридцать восьмого, холодным и промозглым, как всегда, московским предзимьем, когда деревья, уткнув в серое небо голые ветки, стали похожи на страшных, чёрных русских крестьянок, – тех самых, что собирали в стерне колоски и замерли, напуганные рёвом моторов, а потом, словно повинуясь неведомому инстинкту, провожали настороженными взглядами из-под ладони его низко летящий «Дуглас». А он смотрел на этих женщин в чёрном – не в белом, не в сером – чёрном, вдовьем, – смотрел, смотрел, сжав кулаки, до того, что ногти впились в ладони, и вспоминал жёлтые тигриные глаза. Прошёл год, как схлынула волна «большой чистки» – он и не надеялся, что обойдётся без крови. Давно сунули в топку маленькое тельце сошедшего с ума «железного сталинского наркома» с мутными фиалковыми глазками младенца, маньяка и наркомана. Отработанный материал, мусор истории. Нельзя, думал Гурьев. Не время ещё. Нельзя ни раньше, ни позже. Можно только вовремя. Только тогда.

Он уже привык – ну, почти. Привык к слухам о себе, – как обычно, глупым, как обычно, ничуть не похожим на то, как всё обстояло на самом деле. Не сумевшему – а может, не захотевшему? – предотвратить их, ему удалось – почти удалось – их возглавить. Привык к тому, что его считают – везде, где он появляется, предъявляя свои полномочия, – глазами и ушами Сталина. Он мог приехать, прилететь, приплыть – куда хотел, когда хотел, и оставаться незаметным, сколько хотел, а потом… Привык и к этому тоже. Привык даже к женщинам – чужим, не интересным и не нужным ему, покорным, благодарным за самую мимолётную ласку. Привык к тому, что это необходимо – доказывать своё превосходство во всём. И женщинами, и с ними. Когда мог – был спасителем, спасением, благодетелем. Когда мог – тогда хотел. А когда не мог – был беспомощен, несмотря на всё своё могущество. Химия. Нет, нет, – никаких романов, никаких актрис, никаких балерин, никакого кордебалета, никакой публичности. Сталину это нравилось тоже. И к этому привык. И за это Гурьев иногда ненавидел себя – если успевал. Лев иерусалимский, усмехался он про себя, лев господень. Сейчас. А верный сталинский пёс – не хочешь?! Самый быстрый и самый страшный сталинский пёс. Самый верный. Единственный. Вездесущий. Как Сталин. Да, именно так. Пусть все думают именно так. Что ж, усмехался Гурьев. И эта роль ему удалась безупречно.

Поделиться с друзьями: