«Кинофестиваль» длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке
Шрифт:
Если бы я знал, что «Литературная газета», моя газета, уже отвергла это самое «заявление», разоблачила его как фальшивку! Если бы мог догадаться, что вся суета предшествующих дней, мельтешение питеров и непитеров, калейдоскоп посулов и угроз, да и «познавательная» экскурсия к арке с надписью «Private», объясняются именно растерянностью спецслужб перед лицом гласности, боязнью скорого и полного разоблачения! Но увы, догадаться об этом я никак не мог и подумал, что с «заявлением» Уэстолл, видимо, попал в точку. «Заявление» надо опровергнуть, вот только как? Он сказал — не смогу. Ну это мы еще посмотрим…
Должен
— А я люблю Сибирь, — заявил я.
Уэстолл, по-моему, поперхнулся. Даже машина у него дернулась, будто наехала на препятствие. Деланно рассмеялся:
— Шутите?..
— Нисколько.
— Что там можно любить? Морозы зимой и москитов летом?
Читал, значит, и про Сибирь. Читал, да ничего не понял. А запомнил и того меньше…
— Вы, Джим, еще медведей не упомянули. Которые-де запросто бродят по улицам даже в Москве. А если я скажу, что живого медведя видел только в цирке? И что температура минус тридцать в Сибири переносится легче, чем здесь нулевая? И что москитов там нет, а есть комары и мошка…
Про комаров пришлось сказать по-русски. Нет в английском такого слова — «комар», как нет в Англии самих комаров. Не прижились они на Британских островах отчего-то. Оводы есть, и осы, и навозные мухи, а комаров нет. Переводчики и составители словарей довольствуются испаноязычным заимствованием — «москиты».
Но разве сравнится самый злой москит с сибирским комаром! Я же не соврал: при поездках по Союзу всем адресам всегда предпочитал дальние сибирские. Не за комаров, конечно, а за несравненное ощущение простора, воли, напрочь забытое аборигенами старушки-Европы. В Йоркшире неделей раньше или в Горной Шотландии двумя днями позже встречались пейзажи очень живописные, иногда почти безлюдные, а чувства простора не возникало.
Уэстолл помолчал, сосредоточенно глядя перед собой на дорогу, и внезапно буркнул с раздражением:
— О господи, если бы у вас за душой нашлась хоть какая-нибудь плевая тайна! Насколько же легче было бы с вами справляться! Она держала бы вас в подчинении лучше самой строгой охраны…
Не нравилось подполковнику, когда его монологи зависали в воздухе, не оказывая влияния. В сущности, любой из них не выдержал бы испытания логикой, а уж монолог на «полюсе недоступности» — тем паче. Если посольство и вправду столь недоступно, зачем внушать мне это словесно? Дернулся бы, расшиб бы себе нос или мне его расшибли бы — и все… А если бы оно было бессильно, зачем прятать его за тройным кордоном, с одной стороны, и пугать меня каторгой — с другой?..
Никоим образом не потакать подполковнику в его садистских замашках. Не хныкать и не бушевать. Он хочет деморализовать меня, унизить, раздавить — а я ему улыбочку, остроту, сарказм. Как это сановник, что принимает у них решения, выразился? «Лингвистика — тоже оружие»? Он не преувеличил. Раз уж дано мне свободное владение
их языком, будем использовать язык как оружие. Первейшее дело — самообладание, выдержка. И одновременно — обостренное внимание к мелочам, интонациям, к самым мелким крупицам информации, без каких не обходятся даже уэстолловы монологи. Значит, не уходить от разговоров, а разговаривать. А то и провоцировать на разговор.Вот только что, на Ноттинг-Хилл-гейт, Уэстолл выдал весьма неожиданную информацию. Проговорился? Или ляпнул для красного словца? Нет, вряд ли. Возжаждал ошарашить, припугнуть? Это похоже. И конечно, произвести впечатление. Короче, погнался за двумя зайцами — и, как водится, ничего не поймал.
— Послушайте, Джим, вы сказали, что привезли меня к арке не первого. И часто вы проводите такие экскурсии?
— Не имею права называть цифры, — ответил он медленно. — Но, вероятно, могу, не уклоняясь от истины, сообщить, что мне случалось это делать достаточно регулярно.
А интонация-то у подполковника изменилась! Я нарочно как бы недоперевел последнюю фразу, оставил на ней налет непрямоты, столь характерный для англичан в разговорной речи. По-русски такая конструкция выдала бы иностранца вернее всяких придыханий и акцентов. Но в том-то и соль, что Уэстоллу, да и другим «профессионалам», эта сверхвзвешенность суждений была ранее вовсе не свойственна! А тут прорвалась. Значит, сбился с проторенной дорожки. Значит, можно и поднажать…
— А зачем вам это надо?
— У вас есть пословица — лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…
— Я не о том. Вы сказали и доказали, что все предусмотрено и побег невозможен. Значит, кто-то пытался бежать? Значит, не я один оказался здесь не по своей воле? Есть и другие?
Ловушка захлопнулась. И не Уэстолл поймал меня в ловушку, а я его! По крайней мере, мне почудилось, что поймал.
Он опять помолчал, пожевал губами и ответил, тщательно подбирая слова:
— Разные бывают ситуации. Перепады настроения. Угрызения совести. Ностальгия…
— Да, перебежчики тоже встречаются, знаю. Но выходит, есть и перебежчики поневоле?
— Не отрицаю.
— Вот я и спрашиваю: зачем вам это надо? Зачем отлавливать людей, приневоливать, держать в плену? Что, добровольцев не хватает?
— `A la guerre comme `a la guerre. На войне как на войне.
Уэстолл прилично говорил и по-русски и по-французски, но дальше разговор продолжался, как обычно, на его родном языке.
— Понимаете, спортсмены и студенты нам не нужны.
— А журналисты нужны?..
Прекрасно я его понял. Понял, поскольку сказанное неплохо согласовалось с тем, о чем я начал уже исподволь размышлять. Он отнюдь не хотел обидеть студентов или спортсменов. Он хотел сказать, что даже в разгар конфронтации и «холодной войны» добровольных перебежчиков было мало. Год за годом «изучая материал», он убедился, что «добровольцы» — люди либо юные, неоперившиеся, либо в чем-то ущербные, чаще всего алчные и ограниченные. Выходит, он как бы жаловался мне, что иной ценности, кроме конъюнктурной, такие люди собой не представляют. А те, кто мог бы представить ценность, в перебежчики не торопятся — у них другая шкала интересов и другая мораль. Вот их и отлавливают, когда сумеют. И принуждают к измене, если смогут.