Кипарисы в сезон листопада
Шрифт:
Я сказал, что не люблю водки, потому что она жжется.
— Разве что глоточек…
Тогда он вытащил из кармана крошечный флакончик с каким-то желтым порошком, насыпал немного порошка в стакан — водка пожелтела — и настоял, чтобы я выпил.
— Попробуй, увидишь, тебе понравится.
Я пригубил странную жидкость. Действительно, это был приятный напиток, ничем не напоминающий водку. Весь алкоголь чудесным образом испарился.
— Пей, пей, — подбадривал Дмитрий Афанасьевич.
Я выпил до дна. Время как будто скакнуло на час назад. Все шло так, словно я не покидал этой комнаты. Точно так же, как час назад, голос Дмитрия Афанасьевича вдруг сделался ласковым и по его лицу скользнула тень благосклонности. Затем это выражение быстро сменилось хищной гримасой, оскалом убийцы, склонившегося над своей жертвой. Вскоре Дмитрий Афанасьевич исчез, растворился, и в воздухе осталась одна только жуткая кровожадная ухмылка. Это было похоже на сцену исчезновения Чеширского кота в Стране чудес: сам кот куда-то пропал, но его улыбка продолжала существовать.
После долгого-долгого погружения я вдруг начал вновь медленно подыматься на поверхность и постепенно обрел способность барахтаться. В полуобморочном состоянии я достиг суши. Волны выбросили меня на берег. Здесь я увидел Сачико. Она вышла из пены морской точно так, как это проделала Афродита на острове Кипр. Упав в объятия Сачико, я приоткрыл глаза и обнаружил свою ошибку: не Сачико и не Афродита, а мама, моя добрая милая мама, заботившаяся обо мне с первого дня моей жизни, склонилась над моей постелью и, положив ладонь мне на лоб, с тревогой вглядывалась в мое лицо.
— Ты спишь со вчерашнего вечера, — сказала она. — С шести часов. Не ужинал, не умылся, даже не разделся. Ты плохо себя чувствуешь? — Она нежно потрепала меня по щеке.
Голова моя была набита камнями, как брюхо волка из «Красной Шапочки». Я чувствовал страшную тошноту и боль. Все мои раны, как будто уже совершенно успокоившиеся вчера, теперь опять мучительно ныли, даже гораздо хуже, чем прежде.
— Да, — пробормотал я с трудом, ни капли не соврав, — да, мама, я плохо себя чувствую.
— Не ходи сегодня в школу, — сказала мама. — Ты переутомился. Останься дома и отдохни.
Она поцеловала меня и вышла из комнаты.
Я остался дома, но отдохнуть мне было не суждено. Как бы ни называлось то, что мне пришлось пережить в то ясное солнечное утро, оно было полной противоположностью покою и отдыху. Как только мама вышла из комнаты, я тотчас снова забылся тяжелым сном и опять погрузился в черную бездну, но на этот раз уже не пытаясь сопротивляться.
Когда я был еще совсем маленьким мальчиком, соседская собака произвела на свет двенадцать щенков, семь кобельков и пять сучек. Собака была породистая, и поэтому нашлось достаточно желающих взять щенка. Но все хотели кобелька, а не сучку. Двух сучек соседу все же удалось пристроить, а трех оставшихся он решил утопить в реке и взял меня с собой, чтобы я на всякий случай ознакомился с тонкостями данной процедуры. Я смотрел на него и не понимал, как этот любитель собак может, не дрогнув, со спокойствием профессионала, привязывать камень на шею несчастному животному. Выплыв на лодке на середину реки, он в каком-то приподнято-праздничном настроении, будто жрец, приносящий священную жертву во искупление грехов своего народа, утопил всех трех щенков. Он не побросал их за борт, а, зажав в своем огромном кулаке, неторопливо погружал по очереди в воду — бережно и осторожно. Подержав песика некоторое время под водой — вернее, не песика, а собачку, потому что все жертвы были женского пола, — он разжимал руку и позволял утопленнице погрузиться. Щенки приняли свою судьбу без малейшего сопротивления.
Теперь я сам был таким же щенком и безропотно шел ко дну, только, в отличие от тех собачонок, я был щенком мужского пола. Но так же как они, я не барахтался, не бился и не пытался спастись. Я не шевельнулся, даже когда почувствовал, как чьи-то руки приподымают меня и проделывают со мной что-то странное. До этого я лежал на правом боку, повернувшись лицом к стене — так я спал всегда, — но кому-то понадобилось опрокинуть меня навзничь. Я почувствовал, как мне связывают руки, а затем и ноги, но не потрудился даже открыть глаза. Только когда меня снова перевернули — на этот раз на левый бок, лицом к свету, я приподнял одно веко и осознал, что это Дмитрий Афанасьевич взял на себя труд ворочать меня и связывать. Теперь он решил привязать меня к кровати, причем так, чтобы я оставался лежать на левом боку. Я видел его лицо, на котором не было больше ни притворного радушия, ни хищной усмешки, а одно лишь сосредоточенное усердие. Глядя на это лицо, я тотчас вспомнил соседа, который топил щенков; Дмитрий Афанасьевич действовал с тем же сознанием важности своего дела — сосредоточенно, решительно и вдохновенно. Он придавил меня покрепче и перехлестнул двумя ремнями — так перетягивают чемодан, отправляясь в дальнюю дорогу. Один ремень стиснул мне грудь, другой — бедра, а руки и ноги у меня уже были связаны прежде. Я принимал все происходящее с полнейшим равнодушием. Для чего этот человек проделывает столь странные операции? Если я и задавался этим вопросом, то не ради собственного спасения, а лишь из какого-то отвлеченного, абстрактного любопытства.
Прошло достаточно времени, прежде чем я открыл и другой глаз. В поле моего зрения попало ведро с водой, из которого торчали свежесрезанные прутья. Ведро стояло возле кровати сестры, а на кровати лежала совершенно голая женщина. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в подушку. Пятки ее напоминали два персика и были тесно прижаты друг к другу, а вертикально торчащие ступни казались исчерченными глубокими бороздами. Пальцы ног уткнулись в покрывало, будто оловянные солдатики, выстроенные
в ряд перед началом игры. Крепкие икры выступали над сухой голенью, а под коленками — тоже крепко стиснутыми, — в том месте, где икра встречается с ляжкой, белели глубокие впадинки. Это были единственные белые полоски на всей глади желтого, как лимон, тела. Мускулистые ляжки резко расширялись по направлению к бедрам и заканчивались двумя налитыми яблоками, двумя желтыми грейпфрутами, положенными вплотную друг к дружке.Оглядываясь назад сквозь десятилетия, вооруженный ныне знанием того, что в ту пору еще было скрыто от меня, я догадываюсь, что эта пара грейпфрутов, вызывающе спелых и сочных, более всего свидетельствовала о скрытых в недрах этого тела запасах материнства, о той потенциальной энергии творчества, что бурлит и клокочет в глубинах женского существа, в его таинственном лоне. Открывшееся моим взорам тело было похоже на скрипку, выполненную искусным мастером. Плавная округлость бедер и точеная талия странно контрастировали с пышностью ягодиц. Спина казалась сухой по сравнению с этим изобилием и своей желтизной напомнила мне занавески в комнате Сачико. Подобно тому как занавески были разделены жезлом, так и спина делилась на две половинки позвоночником. Мне почудилось, что ее тоже можно раздвинуть на две стороны — вправо и влево, чтобы свет, скрытый за материей кожи, хлынул в глаза и ослепил. Ибо чем иным могли они быть — эта кожа и этот свет, если не предвестием откровения?
Воспоминание о занавесках явилось как бы первой, еще не оформившейся мыслью о Сачико. Но чем дольше мой взгляд блуждал по телу женщины, тем очевиднее делались смутные догадки. Ассоциации множились и наслаивались, пока не переросли наконец в полную уверенность: нагота, которую я обозревал, была наготой Сачико. Еще раньше я разглядел сквозь складки кимоно, что узкие плечики Сачико не опадают покато, как у других женщин, а обрываются вниз круто, под прямым углом. Теперь этот угол был обнажен и очевиден, хотя и прикрыт отчасти волосами, ниспадавшими на шею. Именно волосы, черные до синевы, хотя и не подобранные гребнями и не уложенные на затылке в виде затейливой шишки, а спутанные и разметанные по спине и плечам, выдали ее окончательно.
— Сачико! — вырвалось из моей груди.
Это был не крик, а лишь стон, глухое мычание. И это было единственное, что я мог предпринять в моем положении, пока старался удержаться от слез и отчаянья.
Сачико не пошевелилась. Дмитрий Афанасьевич тоже не обратил ни малейшего внимания на робкий звук, слетевший с моих уст. Размеренными и твердыми шагами он приблизился к кровати, на которой лежала Сачико, вытащил из ведра с водой прут, тонкую хворостину, напитавшуюся влагой, и резким движением рассек воздух. Так он взмахнул прутом трижды — прямо перед собой, направо и налево, и трижды тонкий свист прорезал тишину. Стряхнув с прута капли воды, он поднял его к плечу — рука не была вытянута, она оставалась согнутой в локте. В полную силу, какую дозволяла эта поза, он принялся хлестать Сачико по обнаженному заду. Он бил неторопливо, размеренно, хладнокровно отвешивая удар за ударом, не слишком часто и не слишком редко. И в том же ритме, как опускалась лоза, на желтой коже выступали красные полосы. Они ложились рядком, одна параллельно другой, в строгом порядке, все ближе и ближе друг к другу, пока не слились наконец в одно большое пылающее пятно. Два желтых грейпфрута превратились в кроваво-красный гранат, расколовшийся на две половинки.
Если до той минуты я был щенком с камнем на шее, то теперь являл собой безжизненное полено. Бревно, обломок мачты, упершийся в морское дно и не способный ни двигаться, ни даже осознавать, что с ним происходит. Акула может вонзить в него свои острые зубы и отдирать от него кусок за куском, а он не воспротивится и не почувствует ни боли, ни обиды, ни страха, ни сожаления.
Вначале Сачико лежала совершенно неподвижно. Потом ее ягодицы начали вздрагивать и слегка сжиматься после каждого удара. Потом затрепетали вытянутые ступни — сначала правая, затем левая. Трепет этот все усиливался, пока не перешел в явную дрожь. Потом к свистящему звуку секущей розги — изобретенного человеком приложения неживого растения к живой плоти — присоединились новые звуки. Вначале это был едва уловимый краткий вздох, поглощенный подушкой, затем сдержанный, сдавленный стон и, наконец, откровенный жалобный скулеж, слившийся через мгновение в сплошное тяжкое завывание. На фоне этого завывания свист ударов, нисколько не изменивших своей частоты, сделался особенно четким и устрашающим.
Как долго все это продолжалось?
Я по-прежнему оставался неодушевленным предметом и поэтому ничего не мог ощущать. Менее всего я был способен замечать течение времени. А потому и по сей день я не знаю, сколько времени прошло с той секунды, когда на теле Сачико выступила первая красная полоса, и до того мгновения, когда ее правое колено слегка согнулось, пальцы оторвались от покрывала, ступня приподнялась и пятка коснулась ягодицы — как бы в слабой попытке заслониться и защититься.
Она по-прежнему лежала на животе, уткнувшись лицом в подушку, но подломившееся колено, как видно, было сигналом. Дмитрий Афанасьевич бросил измочаленный прут обратно в ведро, левой рукой ухватил Сачико за ногу, а правую подсунул ей под живот. В этом жесте была жуткая смесь откровенной жестокости и непонятной нежности — так, во всяком случае, мне тогда показалось. Он стащил Сачико на пол. Так хозяин, взявшись за ошейник, стаскивает с дивана в гостиной большого пса, который отказывается покинуть теплое местечко добровольно. Сачико не воспротивилась, не возразила, не подала голоса.