Кирилл и Мефодий
Шрифт:
Теперь же Константину предстояло войти под своды Софии другой, а правильнее сказать, первой и единственной. Она высилась на спине городского холма и осеняла весь Новый Рим, его дворцы, храмы, башни, сады, площади, арки. И отражалась сразу в трёх водных зеркалах — босфорском, Золоторожском и пропонтидском.
Откуда бы ты ни подплывал или ни подъезжал к городу, она различалась первой, как будто она и была — сам город, и была здесь ещё до города, а всё остальное наспех сошлось галдящей гурьбой, чтобы поглядеть на неё и озадаченно примолкнуть. Но никому не возбраняется подступиться к ней: и тем, кто пришёл лишь для того, чтобы потом рассказывать, как она несказанно велика, и тем, кто всем своим существом, всей своей прежней жизнью томился по этому дню
Да и куда ещё поведут ноги прибывшего в город, как не к ней? И кто не испытает смущение и трепет, переступив, наконец, её порог?
Впервые он мог прийти сюда не обязательно в праздничный день, когда служил сам патриарх и на императорском месте, где половицы были выстелены плитами порфирового мрамора, стоял сам василевс. Это мог быть и час затишья между службами, когда в храме шла приборка, мыли беломраморные полы, соскабливали с них свечные оплыви, скатывали или раскатывали ковры, подносили к амвонам для чтения тяжёлые книги, и плеск отворяемых страниц был важен, как звук волны, шевелящей береговую гальку.
Или он мог застать нередкую на ту пору работу восстановления настенных мозаик с изображениями Иисуса Христа, Богоматери, архангелов, святых отцов, потому что образы эти при недавних любованиях иконоборцев были замазаны слоем извести, а то и напрочь содраны, соскоблены со стен… Или он, только переступив порог Софии, прислушивался к рассказу какого-нибудь храмового завсегдатая, наизусть помнившего целые страницы из трактата Прокофия Кесарийского и радостным шёпотом сообщавшего благодарным и взволнованным пришельцам, что одна София уже была в Константинополе, но сгорела, а потом была отстроена ещё одна, но и та сгорела, причём сгорела уже в начале правления великого Юстиниана, и всё же он, Юстиниан, отважился строить эту — самый большой христианский храм во вселенной, большего же не будет никогда.
Из быстрых уст рассказчика изобильно сыпались цифры, множество цифр, и хотя их обычно никто надолго не запоминает, но зато, когда они звучат, все их воспринимают с едва сдерживаемым восторгом: сколько тысяч рабочих было в двух соревнующихся дружинах каменщиков и сколько сотен стояло над ними мастеров, и какова высота от пола до купола, и сколько окон в подкупольном кругу и каков его диаметр, и сколько тонн серебра и золота потрачено на украшения, и за сколько стадий видят моряки сверкающий верх Софии, подплывая к городу от Лабардан… Совершилось же это каменное диво, с тех пор именуемое «Матерью Империи», всего за пять лет, одиннадцать месяцев и десять дней.
Скорее всего, он мог, стоя здесь, видеть и слышать и то, и другое, и третье, но не сразу, конечно, а в разное время, потому что ему достанется радость, поощрение, а потом и обязанность бывать в этих стенах многие часы и даже дни и недели подряд. Но сколько бы он ни простоял здесь, он никогда не сможет привыкнуть к тому, что эти каменные своды, колонны, хоры, ведущие к ним брусчатые пандусы, алтарные полудужья, приделы, подсобные залы и каморки, снопы света в подкуполье, клубящиеся в них ладанные воскурения, похожие на хороводы небесных сил, — что всё это не является ему в тонком, зыбком видении, а существует во плоти. В такие миги хотелось на всякий случай притронуться рукой к какой-нибудь из прохладных порфировых или темно-зелёных колонн и прошептать: , , ! — Слава Тебе, Господи, слава Тебе!
И прислушаться к тому, как шёпот твой уходит вверх и в сферической переливающейся искрами мгле смешивается с молитвенными вздохами иных душ. Тех, что теперь здесь, и тех, что пребыли здесь, начиная от самой первой службы по завершении небывалой стройки.
Это теперь легко ахать, слушая о первом, о втором пожарах, поглотивших одноимённые храмы. Но сколько нужно было дерзания, чтобы приняться за строительство и в третий раз, когда ещё чадили стропильные головешки от предыдущей базилики. Кто и когда отважится оспорить
великий почин василевса Юстиниана! И не найдётся безумца, кто бы посмел вслух усомниться в дарованиях Анфимия, грека из Малой Азии, царя архитекторов, и его первейшего помощника Исидора, которые безукоризненным расчётом своим взвили на страшную высоту, заставили парить над людьми тяжёлый, как гора, купол.Великими смыслами держатся в своих пределах небо, земля, воды и всё, что среди них. И храм этот родился из бестелесного смысла и им же, смыслом, навсегда удержан от падения. Не будь этого смысла, запёчатлённого некогда в Библии, как бы собор возник? … Премудрость создала себе дом… Пророк, произнёсший эти слова, говорил не о маломерном человеческом мудровании какого-нибудь зодчего, пусть и почти обоготворённого современниками. Он говорил о Софии-Премудрости, бывшей всегда, ещё до людей, ещё до творения. Она и сама говорит о себе в его притчах: Господь имел меня началом пути Своего… прежде чем землю сотворить. И когда давал морю устав, чтобы воды не переступали пределов его, когда полагал основания земли: тогда я была при Нём художницею, и была радостью всякий день, веселясь пред лицем его во всё время. Не об одном каком-то храме или доме хотел поведать провидец. Он тайнозрительно обозначал Дом всего мироздания.
Но если София, Премудрость Божия, была ещё до творения, то кто же она? Пророк и тут предвозвещает: это — само Слово, сам Божий Сын, Мессия, а Премудрость — лишь одно из Его имён, явленных миру ещё до Его пришествия в мир. И требующим ума сказала: приидите, ешьте хлеб Мой, пейте вино Мое, для вас сотворенное.
Ибо так, словами Тайной вечери, могло быть сказано только о Нём. И громадный крест, вылепленный из драгоценных камней в самом чреве купола, на таинственном днище космоса, — это Его Крест.
Обстоятельства прибытия отрока на учёбу в столицу изложены в «Житии Кирилла» с предельной краткостью: «…О красоте его и мудрости, и прилежании в науках, свойственном ему, услышав, правитель цесаря, который называется логофет, послал за ним, чтобы учился с цесарем».
«Правитель цесаря», он же «логофет», сам «цесарь» — о ком собственно идёт речь? Почему ни тот ни другой не названы по именам? Как и в рассказе о служебных успехах Мефодия, здесь тоже, замечаем, появляются личности-анонимы. Или это краткость небрежной скороговорки? Или мы опять сталкиваемся с каким-то намеренным самоограничением, свойственным житийной манере повествования?
И при этом нежданный вызов подростка в Константинополь представлен как событие поистине чудесное. Особенно если не забывать, что произошло оно вскоре после неудачной попытки Константина заняться грамматикой у приехавшего в Солунь учителя. Сокрушённый отказом, он, напомним, «пребывал в молитвах, чтобы исполнилось желание сердца его».
Можно догадываться, что за своего младшего истово молилась и его родительница, теперь уже вдова. Ещё перед кончиной мужа она печаловалась ему на неустроенность судьбы Константина. Теперь же, после смерти друнгария Льва, не могла она не испытывать чувства особенно острой неуверенности и беззащитности перед теми, от кого могли бы зависеть дальнейшие шаги сына.
И вдруг такая радость в их доме! Сам Константин, став на колени, снова молится, и на этот раз слова его, обращенные к Господу, в житии приведены полностью:
«Боже отцов наших,
Господи милостивый,
Словом всё сотворший
и Премудростию своею создавший человека,
дабы владел он сотворенными Тобой тварями,
дай мне мудрость, что пребывает на краю престола Твоего,
да познаю, что угодно Тебе,
и достигну спасения,
ибо я раб Твой и сын рабыни Твоей».