Кирза
Шрифт:
В умывальнике — очередь. «Мандавохи» переводят своих. У каждой раковины, вцепившись в нее и зажмурясь, стоят бойцы. Получившие свое отбегают в сторону и прислоняются задницей к холодному кафелю.
Через три дня — баня. Как обычно, после таких дней, полная сине-черных отпечатков блях.
Отводим своих в сушилку — там свободнее.
Отвешиваем каждому положенные шесть раз.
Во время процедуры в сушилку заходят Арсен и Костя Мищенко. Прибежали с КПП, с наряда. Слухи по части быстро расходятся. Прознав о переводе, эти двое не утерпели до вечера. Понимаем их —
Покончив с бойцами, расстегиваем им крючки на пэша. Угощаю новоиспеченных шнурков сигаретами.
— Ну что, Кувшин? Постарел, да? — спрашиваю сидящего с блаженным видом на ледяном подоконнике бойца.
— Хуйня. Я думал — больнее будет…
— Ну, вот придут весной твои духи — покажешь им, как надо. Ладно, шнурки — на выход все! Но помните — пока духи в казарму не придут — вы все равно младшие самые. Не охуевать чтобы, ясно? Придут духи — их всему учить будете. Если что не так — пизды на равных получите.
Мне кажется, я почти дословно повторяю обращение к нам Бороды той ночью, когда мы стали шнурками.
— Ну шо, кабарда… — Кица щелкает ремнем. — Вставай в позу. Харэ в шнурках лазить.
Арсен смотрит на часы.
— Давай, по-быстрому. Мы ж в наряде.
— Куды ж тоби поспишаты? — смеется Костюк. — Ще цилый рик служыты…
***
У новых осенников закончился карантин. Под вой метели прошла их присяга, в том же ангаре, что и наша когда-то. Только у нас летом дело было, и дождь хлестал. Мать приезжала ко мне, отец не смог.
Над плацем хлопает на ветру непривычный флаг — трехцветный. За время карантина текст присяги поменялся у духов трижды. Сначала учили старую, советскую. Потом прислали другой текст. Через неделю заменили на новый.
Всю осень никто вообще не знал, что говорить вместо «Служу Советскому Союзу!». «России» — непривычно, да и с хохлами как быть, молдаванами… Просто «спасибо» — вообще смех.
Этот призыв целиком из России. Ей, новой стране, они и клялись. Мы все гадали, не заставят ли нас заново присягать, с духами наравне. Почти все решили отказаться.
Но оставили, как есть. Замполит объяснил с суровой прямотой: «Все равно не служите ни хуя. Толку от вас никакого. Отбудете свое — и скатертью дорога».
Непонятно одно — зачем тогда нас держат тут…
В остальном — обычно все. В столовой праздничный обед, часть сумками с жратвой завалена. Все вычищено, убрано, спрятано. Папы-мамы по части с сынками шарятся, несмотря на мороз.
Все как обычно. Тогда лишь тоска другая была. Темная, густая. Сжимала, заливала. Омутом душу холодила…
Сейчас не так уже. Задубело внутри все, кирзой покрылось. Да и теперь-то что… Других очередь пришла тосковать.
Во взвод к нам дали пять человек. Откуда-то с Урала все.
Все повторяется. Когда-то мы стояли на взлетке, тоскливо глядя пред собой в никуда. Потом стояли осенники, среди них мои друзья Арсен и Костя Мищенко. Прошел длинный год и точно так же, с тем же выражением глаз стояли наши бойцы — Кувшин, Надя, Макс, Гудок, Трактор…
Отслужившие полгода, сейчас они, сдерживая радость, поглядывают на прибывших. И хотя
им летать еще до нашего дембеля, все же будет полегче. Как сложилась судьба Нади, мы не знаем. От него нет известий, если верить Кувшину, единственному его другу.Среди бойцов один — особый. Чучалин, из Челябинска. Неприметный щупленький парнишка. Маленький острый подбородок, уши торчат, голова лысая. Вроде такой же, как все. Но не совсем.
Женатый, с одним ребенком. Жена беременна вторым. А парню всего-то восемнадцать лет.
По положению, с двумя детьми на службу уже не призывают.
Сидим в бытовке, единственном теплом помещении казармы. Радиатор здесь слабо булькает и не протекает почти.
В стекло окна будто крупу манную кто-то горстьями швыряет. Метель вторые сутки.
Вечер. Скучно.
Насыпаю заварку в «чифир-бак».
— А что у нас там этот многодетный? — вдруг спрашивает Паша Секс.
Сашко Костюк, вытыкает из розетки «Харьков», оглаживает свою рожу, больше похожую на топор-колун, открывает дверь и зовет бойца на беседу.
Тот входит, бледный, напуганный.
— Как же ты попал сюда? — спрашиваем.
Чуча радуется, что разговор не о «залетах». Пожимает плечами:
— Военком сказал: «Сейчас у тебя один. Второй будет ли еще — неизвестно. А приказ на тебя есть. Вот, — говорит, — родит жена, тогда и домой отправишься».
— Вот ведь суки бывают! — качает головой Костюк.
— А ты шо, закосить не мог, до весны? — спрашивает толстый Кица.
Чуча лишь опять пожимает плечами.
Кица раскладывает на «гладилке» свой китель. Плюет на подошву утюга и задумчиво прислушивается к шипению.
— Ну ты и мудак… — усмехается, наконец. — Причем дважды.
Боец виновато кивает.
— Ладно, иди пока, — отпускаем его. — Папаша…
Пьем чай с засохшими пряниками. Вкус у них — будто кусок дерева грызешь.
Спать не ложимся — сказали, сегодня всех повезут на уголь, если вагоны придут.
Может, топить будут лучше после. Хотя вряд ли. В прошлом году постоянно на разгрузку ездили. Как был дубак в казарме, так и остался.
Уголь — это очень херово. Уголь — ветер и холод. Темень. Гудки тепловоза. Блики прожектора на рельсах. Лом, высказьзывающий из рукавиц. Мат-перемат снующих повсюду ответственных «шакалов». Не спрятаться, не свалить в теплое место — некуда.
Греешься долбежкой мерзлой черной массы. Скользишь сапогами. Скидываешь бушлат — жарко. Сменяешься. Одеваешься опять и идешь на погрузку. В ожидании кузова жмешься к соседям возле непонятной бетонной будки. Дрожишь, чувствуя, как остывает на ветру пот и немеют пальцы в сапогах…
Так было в прошлом году.
Так будет и в этом. На угле особо не закосишь. Сегодня старшим — ротный «мандавох» Парахин. Вечноугрюмый шкаф в шинели с лицом изваяния с острова Пасхи. Парахин знает нас всех по призывам. Никогда не ставит на один вагон старых и молодых. Каждому выделяет свой. Сам же расхаживает вдоль путей, следя за работой.
В бытовку заглядывает лейтенант Вечеркин, ответственный.
— Давайте, закругляйтесь. Отбой. Угля не будет сегодня.
Вот оно — солдатское счастье.