Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— В итоге удовольствие исключает возможность радоваться, — сказал Диких и ухмыльнулся пробежавшему по квартире эхо.

— Это моя квартира, — сказал я. — Мне не нравится, когда кто-либо забирается в мою квартиру без моего ведома.

О. Лоб, глядя вниз на Сенную, нахмурился, но не нашелся что сказать. В медленном удвоении наших образов во времени я распознавал во многом неясную, но определенно знакомую мысль о том, что нет ни одного действия, которое возможно было бы рассматривать как даже частично лишенное значения. Как бы нелепо оно ни было, ни казалось, какими бы чудовищными по своей невразумительности причинами ни определялось (причины также являются одним из факторов, якобы должных лишить действие его очевидности), оно в мгновение ока наполняется смыслом, подобно щепкам, попадающим в поток воды и тот же миг принимающим его направление, его скорость, под стать слову, которое обречено на restitutio omnium в миг собственного явления. Возможно предположить мгновение возникновения "первого" слова, возникновения до "всех возможных дальнейших", но тогда вполне вероятно также допустить, что оно содержит значения всех будущих либо отсутствие будущего как такового, так как совершенно в своей воображаемой, конечной пустоте. Идея слова, которое ничего не значит, которое не является ничем, даже самим собою, подобно идее универсального языка не оставляла умы никогда. История знает достаточно безумных по своей безудержности усилий, направленных на поиски и извлечение такого пустого слова. Оно не возможно. Пессимизм по всей линии. Игра ужаса и надежды. Мы всегда приходим в назначенный пункт, невзирая на то, что опыт обманчиво обещает его отсутствие. Но и оно невозможно. Об этом множество исполненных меланхолии сказаний, и лишь детские сны не поддаются этому знанию до поры до времени. Angelus Nоuvo.

Он снова подошел к окну. Окна глядели на Фонтанку. Вскоре ледяной, перистый камень ступеней возвратит шепоты, шелест, и свет,

лучащийся между водою и небом. Там поодаль кусты, решетки, шелушащиеся тяжестью, горечь во рту и рассвет, как фигура испорченной речи. Внизу, покрытый грязным брезентом, болтался его катер. Последующую часть ночи Диких занимался тем, что разрезал ножом веревки на коробках. В каждой коробке были сложены деньги. Деньги он сносил на кухню, потом, как бы передумав, нес обратно.

Меня не было. Я не мог помочь ему избежать распространненого заблуждения.

— Нет, конечно, — сказал о. Лоб, — Ты не мог этого сделать.

— Но почему? — удивился я. — Потому что твои мысли были заняты Танталом.

Однако этого не случилось. История находит свое продолжение в другой истории. Проторенность. Отделяющая от намерения. Отделение от намерения. Помним ли это? Отражение не находит своего отражения в продолжении. Не случилось. Вновь проявляющая себя непереходность. Продолжение не всегда нуждается в простирании. Дрожащая дуга ласточек в дымном (лимонная патина замедляет передвижение элементов цвета) сентябрьском небе. Таково подношение. Одномерная интимность выражения "а ты помнишь?" осыпается перед проемом, пролетом, полыньей, шелушащейся краской, прахом облетающего осыпающегося тела: "нет, не помню". Я понимаю. Далее вымысел, словно "вымесел" (из глины), окаменевшие соты вымысла, ночные лестницы (продолжительное время уделено уделу изучения трещин в ракушечнике) к морю. Мы будем строить государство нового типа. Как можно скорее. Завтра. Идеология лишь словарь. Словарь, зрение равны желанию. Ночь в расчет не идет. Равновесие готово испариться в любое мгновение. Как пионы, в полдень утра государства нового типа. Страны гордых, счастливых, исполненных человеческого достоинства, мыслящих категориями нечеловечески прекрасного пред полыньей, предчувствием, пролетом в осыпи начал, в осиные зиккураты. Тогда он слышит — в "каждом" пламени сокрыты очертания всех сгоревших (в будущем-не/совершенном) вещей. Если ты повернешься к свету, я сумею тебе рассказать о том, какими мне кажутся твои волосы, когда тебя исключает движение, когда они падают тебе на лицо, когда выдвинутое соглашение не обещает стать основополагающим при условии, если ты (потом) закроешь глаза, задержишь дыхание, дашь наклониться к тебе, прижаться губами, когда ты лежишь навзничь, к месту (открывая свое продолжение в другой истории), где бьется твое сердце, когда, едва разделявший нас волос уже-знания рассечен презрением к нему и молчанием, растущим к средоточию надменного устранения. Стекло окна, порезы розы. Как кожа зрения, не разделяющая, не соединяющая, но где восходит вещь в мере и явленности, а на деле где взгляд обращен к нескончаемому перетеканию очертаний вещей в умозрительной фигуре, наподобие множественного русла, только отдаленно напоминающей материю. Чтобы было удобней. Так ведь? Одно влагается в другое. Бесплотность в бесплотность. Ничто другое не интересно. Тогда в ответ он слышит: существует ли "каждое"? Существует ли пламя отличное от другого? Какими свойствами надлежит обладать, скажем, "одному" пламени, чтобы его можно было отличить от "другого" в его же метафоре ослепительности и не бывшего, в метафоре, не производящей дополнительного смысла, но скользящей по траектории косвенности, чтобы в итоге коснуться слов: пламя, ночь. А также других, не менее существенных для продолжения повествования.

Говорится ли об именах собственных? Ничто не присваивающих, ничто не нарицающих? Как ничто не присваивает звучащее слоение правильного распределения надежд. Кровоточащее сердце павлина. Лучше смотреть на воду. Так многое понимаешь, даже если все пишется в одну строку. Порядок распределения вещей определяет слух. Доказательства деления единого на множества очевидны, но в той же мере неубедительны. Деление листа, ряда слов, слова, буквы, клетки предполагаемого пространства — на сжигающее представление намерения. Представление убийства в трех актах, поджогах, временах и персонах. Кстати, цвет. Или же количественные характеристики, предшествующие уравнению горения, не говоря о химических процессах, подземных бензольных кольцах, ожерельях Гадеса, переливающихся в луче солнечного света, случайно падающего на пол из щели ставень. Помойные баки стали проблемой для жителей района. Мы раскрывали ладони, и черная бабочка затмения находила в них кратковременное убежище. В шелесте осоки, в шуршании камыша, в перетекании песков, форм, смыслов. Пол выщерблен и обильно полит водой. Тогда он слышит: пламя есть эхо смыслов, устремленное к источникам, образованным его же тенью; а сам думает: как пионы, в неподвижное от неожиданного в июле жара утро. Trompe l'oeil небес. Фригийские врата фотографии захлопываются, выдавая зрачку все большую зернистость реального. Городские власти питают все большую обеспокоенность по поводу разрушенной системы погребения умерших. Кладбище — абсолютно социально. Мы проникаем в поры несомненного. Осадка. Затем в строго обозначенное время начинается ветер, подобно. Но что мы помним о нем, или о чем другом, подобном? Сады эрозии, словно. К этому возвратимся позднее, как. К цветам, к дивным и ужасающим пo красоте телам исчислений и пчелам, будто. Если, вообще, возвратимся, сродни. Поскольку выщербленная и политая лестница никуда не ведет. Потому что. Поэтому.

По ней безо всякого труда можно забраться на чердак, что уже совершенно иное. Мне не нравится. А так, ничего…

Тогда он начинает понимать, что его способность приводить в движение исполненные особенного вкуса пустыни оболочки слов (нет-нет, мы найдем в этом движении место всему на свете, включая описания любви: произвольный июль, пасмурный всепоглощающий свет, элементарные частицы, янтарь и шерсть), способность предугадывать возможные соединения есть ответ на вопрос, какие из слов кажутся наиболее "любимыми" (таким однажды был поставлен вопрос, взыскующей наглядности [нрзб.] пред… не понимаю, что было на этом месте; нет, пусть остается), янтарь, стекловидные гласные, рваные грани и пыль.

Ты слизывала с моей груди кровь. Осколок стекла, повисший бытийственно (существенное определение границ видимого и невидимого) в вибрирующем бритвенном лезвийце, пожирающем микропространства, средостения, пожары языка. Отнюдь не слов. В той области, откуда доносились эхом постоянно раздражавшие своим запаздыванием свидетельства, слов не было. Были одни направления, как если бы кто-нибудь, например, Аракава, прислал вам письмо на томимом жаждой предела острие. Лишь направления, проблески придуманной тотчас в голове пред-формы, чтобы говорить о неразрушимом равновесии, которое удерживается их же скоростью. Здесь меня удерживает отсутствие денег и нежность к загаженному углу двух улиц, точке схода двух солнц. Об их именах позднее. Почему с такой неуемностью им хочется, чтобы о их жизни (на худой конец, о жизнях подобных) писали романы, ткали хитроумные повествования, снимали фильмы. Какая от того выгода? Расскажи мне, расскажи не утаивая все на свете. Намерение, намеренно упускающее какой бы то ни было факт как слишком легкую добычу. Так длится до тех пор, покуда вибрирующие поля силы не остаются единственным фактом, требующим его схватывания для последующего преобразования. Здесь нет места заинтересованности. Здесь даже некуда поставить стакан пива. Он нехотя договаривает — "когда меня однажды спросили, какие слова мне нравятся больше других, я сказал: те, которые никогда не принимали (либо отвергали) какое бы то ни было значение, тем или иным образом связанное с человеком". Если задуматься, таких слов много. Ими следует учиться пользоваться, чтобы увидеть то, за чем следует другое. Они говорили, но древнее всех слов, предложений, высказываний, древнее письма и сладострастия пальцев, сквозь которые течет сухой поток букв, песка, древнее зрения, вживленного в череп с незапамятных времен посредством заклинания воды, где эхо произносимого множит времена и существуют области безымянного, не отбрасывающие ни единой тени, смертоносное само-осияние которых не позволяет языку различить, распутать, схватить и донести то, что позже можно было бы сделать своим достоянием, становились те же слова, предложения, их запись и т. д. Не беги так быстро, я уже не молод. Черный "цвет". Мир видений и снов отделял эти области от "тебя", и потому все те, кто намеревался пройти его до конца и кто действительно проходил его, терял какие бы то ни было остатки рассудка при встрече с безразличным и непроницаемым огнем, можно — льдом, или же — собранием итальянской живописи кватроченто, коллекцией гильз от ТТ, как угодно, молодой человек, up to you. Утро наступило. На этот раз без свойственного ему опоздания.

Да, я окончательно хотел бы стать голой функцией буквальной бесцельности. Буквенной безвидности. Я предполагаю даже, что, благодаря этому, рано или поздно обрету способность быть невидимым или что-что понять в любви. Хотя вас никто не спрашивает. Откуда, в таком случае, у него деньги? Но нет, вопрос состоял совсем в другом. Любимыми (в прошлом году мы говорили о словах) — те, в которых не остается ни единого человеческого следа, ни единой приметы присутствия. Бесследные. Как таяние следов пальцев на стакане, как ничего не меняющее дуновение ветра, подобного сдвигу смыслового спектра, как если к цветам, камням, уменьшению, коре, распаду, изумительному взмаху никогда не приближавшейся к реснице птицы, как тяжесть капли, ее падение, как математическое тело

вина. Хлопающее на ветру выстиранное, залубеневшее белье; границы уменьшительной фигуры своеобразно тлеют у линии безымянного пространства, его нескончаемо разрушаемого равновесия. Изломанность линии прилагается к вещи вслепую, вещь избегает контура, очертания. Служение прекращено. Сужение прекрасно, как убывающий слух. Как обычно, твои губы немного солоны. Находиться на берегу, в состоянии убывания, прощания, упрощения, умаления, ропота. Так лучше. Сравнительно лучше проходить сквозь плещущие стены выстиранного белья, — это чердак, о нем ни желания, ни слова: что чувствуешь там, какого рода предчувствия охватывают тебя, принадлежащего к виду второго лица. По утрам, еще затемно, он писал стихи, начиная каждое словами: "Приветствую тебя, капитан Лоб!" Когда-то они были соседями.

А что тут помнить?

Собственно, — что и как, и, главное, кто должен помнить? Я не пишу этого, поскольку: о чем пишется, того не существует изначально — но любопытно, (говорит кто-то, обращаясь к себе), что это я говорю с собой о том, как двигаясь вдоль берега, не прекращаю говорить о продолжении истории. Катер, бензиновая гарь, скудная плоская волна. Смываемая проторенность есть продолжение, сматываемое с веретена безначальности. Не спеша рассыпать и собрать смальту вопроса, содержание которого выражено предложением: "что такое история?"

Истеризация тела события.

Предположение: последовательность реакций действующего, праздного, вовлеченного, или, если угодно, причастного лица на угасание и возникновение, — шум гаснет и в ту же секунду возникает из совершенно другого источника рядом новых звучаний, волн — раздражений мембраны, возбуждающих воображение. Секунда не является мерой времени. Какое различие располагается между "секундой" и "тремя с половиной годами"? Подлежит ли описанию референт означающего "никогда" или "буква", или просто "равнина". Оставьте это свое двигать руками! Кажется, к вам обращаются, вас спрашивают человеческим языком, что вы делали на крыше? Кто с вами разговаривал? Зачем? Не волнуйтесь, постарайтесь вспомнить. Вы шли по улице? Да, хорошо. Вы шли по улице, а в это время… да, а в это время проплывала яхта… вы запомнили время? Нет я не запомнил время. Я запомнил другое. Вот это другое нас очень интересует. Постарайтесь не волноваться и подробно вспомнить, что вам показалось другим в тот момент? Неужели это так важно. Поверьте нам, это имеет огромнное значение. Нет… не помню.

Количество согласных и гласных. Какой смысл вкладывается в полую скорлупу событий, — да, бесспорно, лук состоит из того же лука (из обихода описания изъята жало стрелы, впрочем во многих построениях важно не ее завершение в сходящем на нет и несущем отрицание острие, но ее векторное разрастание), смерть состоит из ее предчувствия, снимаемого слой за слоем приближением к слову, любому, которое не схватываемо по определению: каждое понимание оборачивается попыткой представления смысла как величины конечной, завершающейся, исполняющейся в преддверии следующего. Допустим, время путника изводится из отвесной стальной плиты пункта С. Закончится война и запоют птицы. Вдоль старого, разбитого шоссе. Марсель, мы встретимся в Pannakin'e за чашкой шоколада, забытые в снегах и тропах птичьих перелетов, опутанные лозами в изумрудных снегах кромешно летящих страниц, среди трассирующего шороха легчайших, как дуновение Эола, шин горных велосипедов, на краю вселенной, где прикрывая воспаленные бризом глаза, — каждому наяву Европой, Средиземноморьем, архипелагами, чьи имена несметны, как сокровища, растущих кристаллами мгновений: адрес прерывания. Сонм остановленных снов. Взгляд вовлекает в процедуры опознания (что ощутимо унизительно) означающее равнины, на которой некто неопределенного (по-видимому, из-за изрядной отдаленности) возраста и пола выходит на дорогу, то есть, в путь, в метель, в солнце, в опасность, в открытые двери, за которыми они тут как тут, еще бы, ведь они уже знают как все произойдет, а я — нет. Вместо этого достается фраза: вес времени равен весу наручных часов, за исключением веса витого браслета дутого золота. Он дорог памяти. Не успеть до смерти. Я был бы счастлив, если б не этот унылый ветер осени. Мы по частям, неимоверно медленно, постоянно сомневаясь, возвращаем миру то, чем он "одарил" нас при рождении; вероятно это и есть вечное возвращение, рассекающее присутствие на вечное несовпадение "я уже был" и "я буду опять". Обман веществ. Биение, идущее по кругу: оставление веществом данного. Следовало предпринять попытку уловить тончайший разрыв длительности, или муху. Ложь непрерывности очаровала меня с ранней юности. И теперь мнится, что я вспоминаю себя в юности. Не раскрывать продолжения — главная задача. Таким образом, выходит, история, либо круг предметов ее составляющих. Каждая из них — если кому-то приходилось добираться к ее концу, — мерцает возможным знанием, чья призрачность не обескураживает. Нарастающий шум, скрывающий в себе все мыслимые оттенки и обертоны истинного звучания. Истина пребывает/прибывает в шуме, изменяя материю ее восприятия — становясь шумом, сокрывающим истину неустанного размывания, расползания, слоения: прибыль стирания. Мусора. Естественно, вам ничего не известно. По-иному быть не могло. Но кому известно, к кому направлено известье, безвозвратно оседающее карстом в кровеносных сосудах? Никакой интерпретации. Читаешь так, как оно читает тебя. Между тобой и речью — язык. Харон как коммуникативная функция. И это не представляет особого интереса. Окаменевшие груды мусора. Океан отдает его щедро и безусловно. Океан безупречен, как формула преломления света в антрацитовых призмах Лотреамона. Кристаллические виски камня. Ненасытность зрачка в ненастье. Когда возвращение в "personal writing". После — пульсация эллипсиса. Слой послания в архе(о)логии. История "о". Нет, все не так, все, что ею говорится, говорится не ею. Для чрезмерного распределения в простирании — паратаксис. А кем же, позволительно ли будет узнать? Чревовещателями? Демонами? Детьми? Сухими, как скорлупа событий, листьями? Нет-нет, какими уж там демонами! — обыкновенными психотерапевтами. Я приказываю себе (вне всякого сомнения, не преступая дружеского тона!): "ты не пьешь, ты никогда не пил; это не твоя жизнь, а другого находится в полной зависимости от алкоголя, от химических вихрей, кипящих на вогнутом дне виноградной ягоды, а ты лишь непритязательное дитя в батистовой сорочке, сидящее на подоконнике грязного дома, где тебе грезится, что ты — целомудренная буква "О", золотой обруч мнимой прибыли, календарное искажение хода светил, или же узор родинок на спине твоей матери, по которым отец однажды прочел твою судьбу, как по глагольным скрижалям Уорфа-Хлебникова. Так каждое предложение могло быть дописано другим. Дождем. Пылью. Когда ее много и она неспокойна. А дальше?

Меланхолия визуальной культуры, бросающая отсветы на отмели воздушных змеев.

Льды, ангелов таянье, победоносные звуки грубы на подъемном мосту, груды щебня, архипелаги вставных челюстей посреди вод многих коррозии, мглистые крики чаек, несколько теперь окончательно невразумительных слов — остаток, с которым придется провести всю оставшуюся жизнь. Конечно, это кажется грустным. С фальшивым воодушевлением и улыбкой развести (кто бы мог подумать!) руками. Добавить — лестницу, невесомый косой свет на чьем-то лице, борьбу на ступенях. Добавить непредсказуемое постоянство и упорство, с которым наделяется существом смерть. Даже прозрачнейшая прядь прозрения в тягость. Имен нет. Утверждение "нет" пронизывает опыт всецело. Exoskeleton. Подоплека истории: "тело есть нескончаемое отречение от него самого, как от внешнего". Или же — отдаление. По причине которого не разглядеть, кто именно движется по равнине. Каждая часть, каждый фрагмент, дробь — бесплотный бессмысленный знак только лишь увеличения скорости в упреждении "целого". Падая в ванной, тело, скользя, исторгает из себя пенный поток крови. Причины не ясны. Одиночество мыла — последняя инстанция непроизносимого, стираемого стирающим. Мы таем одновременно, затаив в глубине души ни на что не годные снимки пейзажей. Душа не что иное, как рисунок пор в скрупулезном переложении на рисовую бумагу. Небо состоит из гласных и согласных, затем из имен нарицательных, нитей и последующего от-речения, исправленного языком. Телефон и стрелковое оружие (продолжай сам) — голос грома, ухо воды, рука молнии. Мифологическое протезирование. Смерть гонит свои стада по вполне привлекательной местности. Лилии, асфодели, асфальт. Узнаешь? Слева на фотографии она, а там, между двух голов, окончательно выцветших от выстрелов в упор, кажется, я… Что значит кажется? Нет, не помню. Ты обязан был там быть! Наконец, существуют объективные доказательства. Таковы замечания. Их надо учесть при следующем обращении к повествованию. Также необходимо произвести некоторые замены. К тому же, например, дать сноску для предложения: "поскользнувшись на обмылыше, падая в ванной… протагонист раскроил череп (sic!) разбил голову о край металлического аптечного шкапчика, — так как, невзирая на очевидное сходство, авторская реминисценция вовлекает в круг ассоциаций вовсе не смерть Марата, но отечественный триллер, посвященный лидеру освободительного движения (одного из движений), ставшего жертвой коварного предательства соратниками в ходе партийной борьбы, в результате чего в осенний холодный день среди ваз с астрами, беспорядочно расставленных где попало (в самой ванной астры уступали место букетам сухих хризантем), его убивает приходящая служанка, одетая в крепдешиновое, горчичного цвета платье с открытой спиной, сделав вид, что ей внезапно понадобилось что-то в ванной комнате, и что было, вне сомнения, превратно истолковано лидером (секс, как мы узнаем позднее, есть тривиальная проекция любопытства), плывшем по остывающей воде в ладье мыльной пены с мокрой корректурой победоносной речи в охладевающих мраморных руках, которую этим вечером надлежало произнести перед парламентом, методично, подобно осадной артиллерии, обрушивая аргумент за аргументом на головы растерянных коллег. К этому месту относится предложение о реках коррозии и таянии ангелов во льдах стекол сходства. Что в итоге? Аэропорт J.F.K.? Литераторские мостки? Лафет и далекий от выгод Шопен?

Поделиться с друзьями: