Клад
Шрифт:
Юлий приостановился. Но трудно было уже, в самом деле, помыслить о том, чтобы возвратиться вспять, во тьму. Еще десяток ступеней – Юлий увидел над головой подернутое маревом высокое пространство камеры; ее озаряли множество свечей. Выходящие вовнутрь крепости окна были затянуты сверху донизу небрежно провисшими тканями плотных багровых цветов. Тянуло пряными запахами, как в окуренной благовониями церкви.
Юлий кашлянул. Потом сильнее. Хлопнул ладонью по стене и позвал в голос:
– Громол! Громол, это я, Юлий!
Никто не откликнулся, и, что особенно смутило Юлия, прерывистая возня не прекратилась, как следовало ожидать, а наоборот, напомнила о себе особенно сильным шорохом.
– Громол! – с бьющимся сердцем воззвал Юлий, уже не надеясь на ответ… И поднялся
Сверкание свечей в золоченых канделябрах, роскошь обстановки – шелк и парча – не так поразили его, как этот взгляд… Громол, в рубашке и легких штанах, лежал навзничь на низком и широком ложе, голова его покоилась на коленях полуодетой девицы. Она держала юношу при себе, накрыв распущенными врозь пальцами и лоб, и глаза, а сама глядела на непрошеного гостя – без удивления, без гнева, без робости. Без всякого живого чувства. Пристально. Как смотрит осторожный зверек, который не имеет еще непосредственной причины обратиться в бегство. Девица молчала, не выказывая ни малейшего поползновения заговорить. Громол – невозможно было понять, в каком он состоянии, сознает присутствие брата или нет – оставался неподвижен. А Юлий, тот просто онемел.
Поодаль от ложа, ближе к заставленному едой и питьем столу под криво спущенной скатертью, дымилась бронзовая треногая жаровня. Почерневшие угли ее испускали струившуюся вверх гарь, сизые волокна, замедленно сплетаясь, растекались под потолком. Гарь, это, может быть, и вызывала тупое одурение, расслабленность членов, которые охватили Юлия.
В неотвязном взгляде девицы мерещилось нечто лисье. Она не была красавицей, эта невысокая, чистенькая, безупречного сложения девушка с тонким станом и крепкими бедрами – лицо ее нельзя было назвать красивым. То была хорошенькая мордочка. Ладненький носик девицы не имел в себе ничего особенно лисьего, но общее впечатление подавшейся вперед рожицы создавали скошенные лоб и подбородок, припухлые щечки и выпуклые надбровные дуги. Разделенные надвое мелко завитые волосы лежали плотно и ровно, как гладкая шерстка. Из одежды девица имела на себе кружевную рубашонку тончайшего шелка, которая нисколько не скрывала ее округлых прелестей.
– Заходи, раз пришел, – молвила девица, не улыбнувшись. Таким спокойным, радушным и сдержанным голосом встречают давнего знакомца. – Что же ты? Заходи, Юлька. Я столько слышала о тебе от братца Громола, что право же… – беглым прикосновением прикрыла Громолу ухо, – право же просто влюбилась.
Этому Юлий почему-то не удивился, он вздрогнул раньше, когда она обмолвилась: заходи, раз пришел.
– А Ромка что? Ничего не говорил? Ничего обо мне не рассказывал? – Тоненький пальчик ее с блестящим жемчужным ноготком укоризненно шлепнул «Ромку» по губам.
Сам Ромка, то есть Громол, лежал на спине в полнейшем оцепенении, глаза устремлены вверх на зависший слоями туман. Сизая гарь, которую источала жаровня, змеилась в воздухе и медленно-медленно, несносно медленно растекалась по сторонам. Лицо Громола необыкновенно заострилось и пожелтело. Щеки так страшно провалились. А лоб, обтянутый истонченной кожей, казался костяным.
Взглянув на брата внимательней, Юлий с испугом осознал, что со времени предыдущей встречи Громол ужасно сдал, подточенный все той же неведомой болезнью. В облике явилось нечто безжизненное.
– Так-таки Ромка ничего и не сказывал? Ах, дурашка, ревнует, – молвила девица без малейшего стеснения по отношению к присутствующему здесь Ромке. Подвинула на своих гладеньких, соблазнительно полных коленях изможденную голову наследника со всклокоченными, не мытыми волосами и приласкала, потягивая по щекам кончики пальцев. Казалось, что длинные жемчужные ногти должны были оставлять на сухой коже юноши округлые, вкрадчивых очертаний царапины.
– Ну что же ты, робеешь? – не сводя глаз с Юлия, продолжала девица. – Назад уж не вернешься. Заходи.
И снова, заслышав эти двусмысленные любезности, почувствовал он вдоль хребта холод.
– Право, можно подумать, ты меня боишься, – своевольно сказала девица.
У нее были длинные, словно только
что выросшие, не бывшие еще в употреблении, необыкновенно белые зубы.Она приподняла патлатую голову Громола, чтобы высвободить колени и подняться. Брат зашевелился, замычал, он, кажется, не хотел отпускать девицу, как расслабленный ленью ребенок, потянулся за ней вслед. Но слабость его сказывалась так заметно, что, несмотря на страсть, которую обличала Громолова повадка, удержать девицу не сумел и в бессильной досаде застонал. Она же, поправив рубашонку, перестала улыбаться и, казалось, заколебалась, кем из братьев заняться. Вернулась к старшему. Нисколько не стесняясь Юлия, бесстыдно припала на грудь Громола и впилась губами в губы. От этого поцелуя Громол, почудилось Юлию, передернулся, как обожженный, засучил ногами, в то время как девица, навалившись грудью, держала его под собой и сосала губы. Приметная судорога пробежала по телу, Громол перестал сопротивляться и затих. Обмяк.
Невыносимо долго длился этот чудовищный поцелуй. Кружилась голова, Юлий страдал, вцепившись в обочину лестничного колодца.
– Вот! – приподнялась девица, бурно вздыхая. Лицо ее безобразно побагровело. – Спи, дурашка! – и быстро прикрыла брата сиреневым покрывалом – с головой, так что снаружи осталась только безжизненно упавшая на пол рука. Складки мягкой, усеянной мелкими цветочками ткани облегали плоское с запавшим животом тело, остро торчал запрокинутый подбородок.
Скованный необъяснимым холодом, Юлий зачарованно следил, как девица, едва отдышавшись, вспорхнула – с несколько тяжеловесным изяществом – и, ступая босиком по ковру, перебежала, чтобы вытянуть его из колодца:
– Иди сюда.
Ей пришлось нагнуться, и глазам Юлия явились уголки рта, запачканные каким-то алым сиропом. Девица непринужденно облизнулась.
– Ну, что уставился?… Ну же, поднимайся!
Не различая в этом игривом щебете смысла, Юлий повиновался не словам, а действиям: девица вытянула его на ковер. Оказалось, что она нисколько не превышает мальчика ростом и, будучи вполне одетой, могла бы сойти за сверстницу.
– Юлька! – молвила она с пугающим блеском в глазах. – Вот ты какой!
Что означали эти исполненные необычайной выразительности слова осталось для Юлия загадкой, так же как и предыдущие излияния. Понимая по-прежнему одними глазами, Юлий вынужден был потупиться, поскольку боялся признавать то, что говорили под паутинкой рубашки ускользающие покатые тени.
– Ах, Юлька!… Буду говорить тебе Юлька! Я полюбила это слово в устах твоего милого братца – ах, Юлька! – простонала она, начиная изнемогать, горячее дыхание ожигало щеку… – Да ведь это что? Ведь как же Ромка ничего не сказал? Ведь я же люблю тебя – как давно! – Острые ноготки ее вонзились в запястье Юлия при первой же попытке высвободиться. – Я вся сгораю от страсти, – добавила она несколько суше, нетерпеливо и даже как бы с угрозой – желая предупредить возражения. И потом сразу, не давая опомниться, грубо привлекла мальчика, жарким полуоткрытым ртом обхватила его растерянные губы и впилась.
Что это был за поцелуй! Юлий хранил в памяти ласки матери; и потом, тоже было: однажды он сумел уговорить свою юную подружку Колышку и сорвал несколько волнующих, тревожащих воображение поцелуев… Но это! Этот жестокий ожог, тянущая зубная боль! Горячие губы девицы припеклись и тянули нечто из самого его нутра, лишая дыхания, выматывая душу.
Через недолгий час удушливая слабость поразила Юлия, он пошатнулся, ощущая в себе пустоту. Слабость и граничащая с наслаждением истома – невозможность сопротивляться. Девица крепче прижала его к себе, не позволяя упасть. По жилам и жилочкам с мучительной натугой струилась жизнь, поднималась, спирая горло, и уходила изо рта в рот. Казалось, девица сосала не только кровь, но и самую плоть и мозг, вытягивала душу и разум – опустошала. И он не испытывал ни малейшей потребности сопротивляться, понимая, однако, что умирает. И умрет – если этому сосущему жерлу не понадобится ни единой, самой крошечной остановки перевести дух, прежде чем Юлий будет опорожнен весь до самого донышка и брошен, как сморщенная пустая оболочка.