Клад
Шрифт:
– Так ты что, хочешь, наверное, вернуться к своим э… научным занятиям? – спросил, наконец, Любомир.
– Не знаю, государь, – честно ответил Юлий.
– Чему ты учился?
– Тарабарскому языку, государь. И всем тарабарским наукам.
Любомир болезненно крякнул и повел взглядом на Милицу. Она осталась безучастна.
– Хорошо, сынок, – заключил Любомир, – если хочешь, вернешься в столицу.
Юлий промолчал.
– Ну что же, – продолжал Любомир. – Теперь иди. Позднее… потом я с тобой поговорю. Ну, иди, – подтолкнул он Юлия отпускающим движением пясти.
В нездоровом, словно бы каком-то голом, вываренного
– Иди, – сказал Любомир, – потом… потом.
Потом в благоприятном расположении духа отец расцелует его не без чувства. Глаза Юлия наполнились слезами, он застыл.
– Позвольте, государь, напомнить вам, что тарабарского языка не существует в природе – это насмешка, – ровным, но достаточно громким и внятным голосом заговорил Рукосил. – Тарабарщиной называют всякую бессмыслицу и чушь!
– Это не так! Совсем не так! – воскликнул Юлий. Но поскольку говорил он по-тарабарски, Рукосил, хоть и прервался, чтобы с почтительным поклоном выслушать княжича, едва ли принял его болботание на свой счет. – Простите, – добавил Юлий, переходя на слованский, – но ваши слова не соответствуют действительности. Тарабарский язык существует.
Рукосил еще раз поклонился и продолжал:
– Вы сами видите, государь. Оставим в стороне неразгаданную смерть Громола. Он погиб, достойнейший из достойных. Явился другой наследник – Юлий…
– Послушайте, Рукосил, – возразил Любомир, поморщившись, – помнится вы настаивали… удалить княжича от двора.
– Благодарю, государь, у вас точная память. Так оно и было – настаивал. И я был прав, вот он наследник, жив. Он перед вами.
Любомир покосился на Юлия и, убедившись в справедливости Рукосилова утверждения, отвернулся. Великий князь терзался, не умея остановить поток дерзких речей. Казалось, что Рукосил, как мнилось Юлию, который плохо разбирался в оттенках человеческих отношений, изъясняется так гладко и складно именно потому, что чувствует себя вправе мучать присутствующих.
– И все же, государь, настаивая на удалении наследника, я и предположить не мог, на что способен изощренный женский ум.
– Почему ты молчишь? – воскликнул вдруг князь, обращаясь к супруге. Милица вздрогнула, но занавешенных тяжелыми ресницами глаз не подняла.
– …Не смея или, может быть, считая излишним покушаться на самую жизнь наследника, что было бы и небезопасно ввиду господствующих в обществе умонастроений, считая такое покушение, во всяком случае, преждевременным, Милица…
– Великая княгиня Милица! – сварливо поправил Любомир.
– Великая княгиня Милица задумала уничтожить наследника нравственно, искалечить и ум, и жизненные понятия юноши. Так извратить самые основы личности, чтобы наследник стал не способен к государственной деятельности. Сделать его посмешищем для умных людей и лишить народной поддержки.
– Не надо преувеличивать, Рукосил.
– Единственным наставником, товарищем и собеседником юноши в его полном удалении от общества был назначен некий сумасшедший старик дока Новотора Шала. Еще в семьсот пятьдесят девятом году этот сумасброд решением ученого совета был отстранен от преподавания в Толпенском университете на факультете богословия,
государь. Несчастный, вообразив, что все ныне существующие науки, языки, вера не достаточно хороши для него, недостаточно хороши для воспарившего над прозябающим человечеством гения…– Но ведь он клевещет, разве не видите?! – в волнении проговорил Юлий по-тарабарски, оглядываясь так, словно он желал призвать в свидетели низкой лжи собравшиеся вокруг толпы.
– Не надо преувеличивать, Рукосил, – повторил Любомир. – Я понимаю вашу верноподданническую тревогу. Боюсь только вы принимаете все слишком близко к сердцу.
Рукосил пожал плечами:
– Впрочем, государь, можете расспросить наследника сами.
– Этот человек… сумасшедший, он тут? – спросил Любомир.
– Его сюда доставят.
С некоторым трудом, словно насилуя себя, Любомир обратил взор к сыну и, верно, это малоприглядное зрелище: дико озирающийся, встрепанный, бормочущий невесть какую ахинею Юлий – заставило его отказаться от намерения задать один или несколько вопросов. Подозревая, что его понуждают углубляться в малоприглядные подробности, Любомир поспешил отступить.
– Хорошо, Рукосил, я все подпишу. Давайте. Я устал, Рукосил, – сказал он упавшим, плаксивым голосом. Ближе к середине стола возле грязного сапога лежал пергамент и несколько разбросанных перьев. – Я подпишу. Как я устал, Рукосил. Как ты мне надоел. Боже мой, Рукосил, ты мучаешь меня вторые сутки – я никогда тебе этого не прощу. – Одно из перьев он обмакнул в плоскую чернильницу с узким горлышком и подвинул исписанный на четверть или на треть лист. – Мила, Мил, а? – сказал он вдруг изменившимся голосом и поднял голову. – Ну что, Мила, а? Как?
Но Милица не считала нужным его утешать.
– Подпишите, государь, – прошептала она, едва слышно.
Любомир ждал, ждал, все еще надеясь, что она будет продолжать.
– Но как ты могла?… Изменить мне! – глубоким задыхающимся голосом, который волновал Юлия, наполняя его жалостью, говорил отец. – И с кем? – Он всхлипнул. – Сопливый мальчишка. Боже мой! Боже мой! Как я устал от всех вас, боже!
Милица поднялась и произнесла, обращаясь по-прежнему куда-то вниз, к полу:
– Государь, позвольте мне удалиться.
– И ни слова оправдания… ни слова оправдания ты не находишь, – прошептал Любомир дрожащими губами.
– Позвольте… Позднее вы поймете, государь. Я… я ничего не могу сказать. – Милица, очевидно, волновалась. – Сделайте, как вам подсказывает совесть и разум.
Покидая зал, последний взгляд она кинула на Юлия.
– Но ты не можешь не признать, Рукосил, что великая княгиня ведет себя благородно! – сказал Любомир словно бы с надеждой.
– Потом, государь, я объясню, – чуть-чуть заторопился Рукосил, который испытывал, кажется, немалое напряжение.
– Будь прокляты эти объяснения! Будь проклята эта ясность! Я подпишу, Рукосил, но будьте вы все тоже прокляты!
Окольничий нисколько не переменился. Придвинувшись к великому князю ближе, чем это дозволяли правила придворного обихода, он наблюдал не руки, теребившие пергаментный лист, то есть наблюдал не действие, которое представляли именно руки, а брезгливую гримасу Любомира, отражавшую его мучительное недовольство собой и всем на свете. Несчастное лицо Любомира выражало недоумение, которое испытывает привыкший ко всяческим душевным удобствам человек, внезапно обнаружив непрочность своего существования.