Клеопатра
Шрифт:
С этих пор меня все знали под именем Олимпа. Почти полгода прожил я у грубых рыбаков, платя им немного тем золотом, что осталось у меня, выкинутое со мной вместе на берег. Долго тянулось время, пока моя кость срослась, и все же я остался калекой: когда-то высокий, сильный, ловкий, я хромал теперь — одна нога моя была короче другой. Оправившись от болезни, я долго жил с рыбаками, работал и помогал им ловить рыбу. Я не знал, куда мне идти и что с собой делать! Иногда мне хотелось сделаться мирным рыбаком и дотянуть здесь остаток постылой жизни.
Рыбаки обходились со мной ласково, но страшно боялись меня, считая колдуном, который выкинут морем. Печали и скорбь наложили странный отпечаток на Мое лицо. Люди, смотря на меня, пугались того отчаяния, которое
Так жил я, но однажды ночью, когда я лежал и пытался заснуть, страшное беспокойство напало на меня. Меня охватило горячее желание еще раз увидеть берега Сигора. Боги ли послали мне это желание, или оно родилось из моего собственного сердца — я не знаю! Но оно было так сильно, что я встал со своего соломенного ложа, оделся в платье рыбака, так как не желал расспросов, и до рассвета простился с моими скромными хозяевами.
Прежде всего я положил несколько золотых монет на чисто вымытый деревянный стол и, взяв щепотку муки, рассыпал ее в форме букв, написав:
"Это — дар Олимпа, египтянина, который возвращается в море!"
Затем я ушел и на третий день очутился в большом городе Саламис, у моря, где прожил некоторое время у рыбаков, пока не нашел корабля, отплывающего в Александрию. Я нанялся как матрос к капитану этого корабля; мы отплыли с попутным ветром, и на пятый день я прибыл в Александрию, этот ненавистный город. Здесь я был не в силах оставаться и опять нанялся матросом на корабль, который готовился отплыть по Нилу. Из разговоров людей я узнал, что Клеопатра вернулась в Александрию вместе с Антонием и они жили с царской роскошью во дворце на Лохиа. Моряки успели сложить о них веселую песню и распевали ее, работая веслами. Из песни я узнал, что галера Клеопатры, посланная на поиски сирийского купца, затонула, что астроном царицы, Гармахис, улетел на небо с крыши дома в Тарсе. Моряки удивлялись, что я молчал и не хотел петь их веселой песенки о Клеопатре, стали побаиваться меня и перешептываться. Тогда я понял, что я проклятый человек, что никто не может полюбить меня.
На шестой день мы подошли к Абуфису, и я покинул судно, чему матросы были очень рады. С бьющимся сердцем шел я через зеленеющие поля, встречая незнакомые лица. Кто мог бы узнать меня в одежде рыбака, хромого, с искалеченной ногой? Наконец солнце зашло, я подошел к большому портику храма и сел здесь, не зная, куда мне идти и что делать. Подобно быку, отбившемуся от стада, я прибрел издалека на поля моей родины. Но для чего?.. Если отец мой, Аменемхат, еще жив, он, наверное, отвернется от меня. Я не смел идти к нем) и сидел среди разрушенных стропил, равнодушно смотря на ворота и ожидая, не появятся ли откуда-нибудь знакомое лицо. Но везде было тихо, никто не выходил, хотя ворота были широко открыты. Я увидел двор и траву, выросшую между камнями там, где в течение многих столетий она вытаптывалась ногами богомольцев. Что это значило? Разве храмы покинуты? Могло ли прекратиться здесь поклонение вечным богам, изо дня в день установленное в священном месте? Не умер ли мой отец? Это очень возможно. Зачем же тишина? Где жрецы? Где молящиеся?
Наконец у меня не стало сил выносить этой неизвестности. Как только солнце село, я прокрался, как затравленный шакал, в раскрытые ворота и вошел в первую залу колонн.
Здесь я остановился и оглянулся кругом — никого, ни звука, мрак и тишина в священном месте. С бьющимся сердцем я прошел во вторую большую залу тридцати шести колонн, где был коронован фараоном Египта! Но и здесь ни звука, ни движения! Пугаясь своих собственных шагов, эхо которых так ужасно звучало в тишине покинутых святынь, я прошел проход с именами фараонов вплоть до комнаты моего отца. Завеса висела на двери, но что было там, внутри комнаты? Пустота? Я поднял завесу и бесшумно вошел. В резном кресле у стола, на котором лежала его длинная белая борода, сидел мой отец Аменемхат в жреческом одеянии. Сначала я подумал, что он умер, так неподвижно он сидел, но вот он повернул голову — и я увидел, что глаза его были белы и
слепы. Он ослеп, и его лицо походило на лицо умершего человека, высохшее от старости и горя.Я стоял и чувствовал, что слепые очи блуждают по моему лицу, но не мог, не смел заговорить, мне хотелось уйти и скрыться, но только я повернулся и ухватился за завесу, как мой отец заговорил тихим, глубоким голосом:
— Пойди сюда, ты, который был моим сыном и стал изменником! Пойди сюда, Гармахис, на которого Кеми возлагала все свои надежды! Не напрасно привлек я тебя издалека! Не напрасно поддерживал я остатки своей жизни, пока не услышал твоих шагов, крадущихся по пустынным святыням, подобно шагам вора.
— Отец мой! — пробормотал я, удивленный. — Ты слеп! Как же ты узнал меня?
— Как я узнал тебя? И это спрашиваешь ты, посвященный в нашу науку? Довольно, я узнал тебя и привлек сюда. Но лучше бы мне не узнавать тебя, Гармахис! От чего не уничтожил меня Невидимый, прежде чем я извлек тебя из утробы Нут, чтобы быть моим позором и проклятием и последней скорбью Кеми!
— О, не говори так! — простонал я. — Мое бремя и так не под силу мне! Разве сам я не был обманут и вы дан? Окажи сострадание, отец!
— Сострадание? К тебе? Пожалеть того, кто не вы казал сам жалости! Пожалел ли ты, предавая благородного Сепа в руки мучителей?
— О, не говори так, не говори! — закричал я.
— Да, предатель, это верно! Благородный муж умер, до последнего дыхания защищая тебя, его убийцу, заверяя, что ты честен и невиновен! Иметь сострадание к тебе, который предал весь цвет Кеми ценой объятий рас путной женщины! Пожалеют ли тебя, Гармахис, те благородные люди, что работают теперь в мрачных рудниках? Иметь сострадание к тебе, кто был причиной опустошения священного храма в Абуфисе, захвата его земель, смерти его жрецов! Я, один я, старый, обессиленный, остался здесь, чтобы рассказать тебе о разрушении, — тебе, который был причиной всех несчастий! Ты разграбил сокровища Гер и отдал их распутнице, ты клятвопреступник, продавший свою страну, свое царственное право рождения, своих богов! Вот мое сострадание! Будь проклят, плод чресл моих! Пусть вечный стыд будет твоим уделом на земле, пусть смерть твоя будет страшной агонией, пусть ад примет тебя после смерти! Где ты?
Я ослеп, выплакав свои глаза, когда узнал все, хотя, конечно, они пытались скрыть это от меня! Дай мне найти тебя, чтобы я мог плюнуть тебе в лицо, вероотступник, отверженный, изверг! — С этими словами старик встал с своего места и, шатаясь, как воплощение живого гнева, направился ко мне. Но тут внезапно его застала смерть.
С криком упал он на пол, и струя крови хлынула из его рта. Я подбежал к нему и приподнял его.
Умирая, он бормотал:
— Он был моим сыном, прекрасный мальчик с блестящими глазами, полный надежды, как весна, а теперь, теперь… О, лучше бы он умер!
Аменемхат умолк, и дыхание захрипело у него в горле.
— Гармахис, — прошептал он, — ты здесь?
— Да, отец!
— Гармахис, очистись, очистись! Мщение богов может остановиться, забвение и прощение можно приобрести раскаянием! Там… золото! Я спрятал его… Атуа… она покажет тебе… Ах, какая мука! Прощай!
Он слабо забился в моих руках и умер. Так в последний раз встретились мы на земле с моим отцом Аменемхатом и расстались навсегда.
II
Последнее горе Гармахиса. — Он вызывает священную Изиду страшным словом. — Обещание Изиды. — Приход Атуи и ее слова
Я сидел на полу, неподвижно уставясь на мертвое тело отца, который жил, чтобы проклясть меня, уже проклятого и отверженного, пока темнота не спустилась вокруг нас и я очутился в мраке и молчании, наедине с мертвецом. О, какие это были ужасные часы! Воображение не может представить этого ужаса, никакие слова не опишут его! Еще раз в моем отчаянии я подумал о смерти. Кинжал мой был у пояса, я мог перерезать себе горло и освободиться.