Клодина в Париже
Шрифт:
– Старушка моя, ты должна мне всё рассказать. Это ещё интереснее, чем я думала…
Сидя на подушке у моих ног, в золотистом сумраке от спущенных штор, она кладёт скрещённые кисти рук мне на колени… Меня здорово смущает её новая причёска, и потом, ей не следовало бы завиваться… Я в свою очередь снимаю соломенную шляпку и встряхиваю головой, чтобы волосы легли свободно. Люс улыбается мне.
– Ты совсем как мальчишка, Клодина, с этими короткими волосами, прямо хорошенький мальчишка. Но всё-таки нет, когда смотришь на тебя, видно, что у тебя, конечно, девичье лицо, лицо красивой девушки!
– Хватит! Рассказывай всё с самого начала и до сегодняшнего дня. И поживей немного, а то папа ещё подумает, что я заблудилась или попала под экипаж…
– Хорошо. Так вот, когда ты наконец собралась написать мне после своей болезни, они обе уже успели мне столько гадостей наделать. Я, мол, и такая, и сякая, и гусыня, и карикатура на свою сестру, и
– Они по-прежнему вместе, твоя сестра и директриса?
– Чёрт побери, всё ещё хуже прежнего. Сестрица моя даже не подметает своей комнаты. Мадемуазель наняла прислугу. И по всякому поводу, а то и без повода, Эме сказывается больной, не выходит из комнаты, и Мадемуазель заменяет её почти на всех устных уроках. И ещё того лучше: однажды вечером я слышала, как Мадемуазель устроила в саду ужасную сцену Эме из-за нового классного надзирателя. Она просто не в себе была. «Ты добьёшься того, что я тебя убью», – сказала она Эме. Мою сестру аж передёрнуло, она бросила на неё косой взгляд да и говорит: «Ты не осмелишься, слишком потом страдать будешь». Тогда Мадемуазель начала скулить и умолять не мучить её больше, и Эме бросилась ей на шею, и они пошли вместе наверх. Но дело совсем не в том, к этому я привыкла. Только вот сестрица моя, скажу тебе, обращалась со мной хуже, чем с собакой, и Мадемуазель тоже. Когда я стала просить у сестры чулки и ботинки, она велела мне убираться прочь. «Если у тебя дырки на пятках, заштопай их, – сказала она мне, – а верх ещё совсем целый, и когда не видно дыр, их вроде бы и нет». С платьями та же история: у неё хватило наглости, у этой дряни, отдать мне свою старую блузку с протёртыми подмышками. Я проплакала весь день оттого, что у меня так плохо с одеждой, уж лучше бы меня избили! В отчаянии я написала домой. Ты ведь знаешь, у меня никогда ни гроша не было. А мама мне ответила: «Договаривайся обо всём с сестрой, ты и так стоишь нам немалых денег, к тому же у нас свинья подохла, да я потратила в прошлом месяце на лекарства для твоей младшей сестрёнки Жюли целых пятнадцать франков; а ты знаешь, что в доме у нас нищета и всё такое прочее, а коли тебя мучает голод, соси свой кулак».
– Продолжай.
– Тогда я попыталась припугнуть сестру, но она только засмеялась мне в лицо и крикнула: «Если тебе здесь плохо, можешь возвращаться домой, у меня обуза с плеч свалится, будешь там пасти гусей». В тот день я не смогла ни есть, ни спать. На следующее утро, после занятий, поднимаясь в столовую, я заметила, что дверь комнаты Эме приоткрыта, а её кошелёк лежит на камине рядом с часами – у неё теперь стоят часы, дорогая, у этой подлой дряни! У меня просто кровь застыла в жилах. Я бросилась, схватила кошелёк, но она могла бы меня обыскать, я не знала, куда мне его спрятать. Я ещё не снимала шляпки, взяла и надела свой жакет, спустилась к уборной и швырнула туда свой передник, потом вышла, никого не встретив дорогой – все уже были в столовой, – и побежала к станции, чтобы сесть на поезд в одиннадцать тридцать девять, который шёл в Париж. Он должен был вот-вот отойти. Я была полумёртвая, задыхалась от бега.
Люс замолкает, чтобы перевести дыхание и насладиться произведённым эффектом. Признаюсь, я была поражена. Никогда бы не подумала, что эта замухрышка способна на такой отчаянный поступок.
– Ну а дальше? Скорей, милочка, рассказывай, что дальше? Сколько было денег в кошельке?
– Двадцать три франка. Когда я приехала в Париж, у меня оставалось всего девять франков, я ехала, сама понимаешь, третьим классом. И вот ещё: на станции все меня знали, и папаша Ракален спросил меня: «Куда это вы спешите, душечка?» Я ему ответила: «Матушка заболела, нам прислали телеграмму, я спешу в Семантран, сестра не может оставить Школу». – «Да, – ответил он, – это весьма огорчительно».
– А что ты сделала, приехав в Париж?
– Я вышла с вокзала и пошла по улице. Спросила, где церковь Магдалины.
– Почему?
– Сейчас всё узнаешь. Потому что мой дядюшка – это он изображён на фотографии – живёт на улице Тронше, около церкви Магдалины.
– Брат твоей матери?
– Нет, деверь. Он женился на богачке, которая умерла, нажил ещё кучу денег и, как полагается, не пожелал больше о нас слышать, ведь мы нищие. Это понятно. Я знала его адрес, потому что мама, которой хотелось заполучить его денежки, заставляла нас ему писать, всех пятерых, под Новый год, на бумаге с цветочками. Он нам никогда не отвечал. Ну и вот, я пришла к нему, потому что не знала, где ночевать.
– «Где ночевать»! Люс, я просто преклоняюсь перед тобой… ты в сто раз хитрее своей сестры, да и меня тоже.
– Ох уж! Хитрее?.. Вовсе нет. Я вошла в дом. Я умирала с голоду. На мне была старая блузка Эме и школьная шляпка. И квартира там оказалась ещё прекраснее, чем эта, а слуга сухо так мне сказал: «Что вам угодно?» Мне было так стыдно, слёзы подступали. Я ответила: «Я хотела бы видеть своего дядю». Знаешь, что заявил мне этот негодяй? «Мой господин приказал
не принимать никого из своих родных!» Убиться можно! Я повернулась, чтобы уйти, и тут столкнулась нос к носу с толстым господином, входившим в квартиру. Он сразу остановился. «Как вас зовут?» – «Люс». – «Вас ко мне прислала ваша матушка?» – «О нет! Я сама пришла. Сестра так ужасно со мной обращалась, что я сбежала из Школы». – «Из школы? Сколько же тебе лет?» – спросил он, беря меня под руку и вводя в столовую. – «Через четыре месяца семнадцать». – «Семнадцать? Вот уж вам совсем не дашь этих лет, никак не дашь. Забавная история! Садитесь, дитя моё, и расскажите мне всё». Ну уж тут я ему всё выложила: и про нашу нищету и беды, и про Мадемуазель и Эме, и про чулки с дырками, и всё-всё. Он слушал, смотрел на меня своими выпученными голубыми глазами и всё придвигал ко мне поближе свой стул. К концу рассказа я почувствовала такую усталость, и я заплакала! И тут этот мужчина сажает меня к себе на колени, целует меня, гладит. «Бедная крошка! До чего огорчительно видеть, как страдает такая миленькая девчушка. Твоя сестра похожа на свою мать, знаешь, настоящая чума. А какие у нас красивые волосы! Глядя на эту косу, можно подумать, что ей четырнадцать лет, не больше». И вот уже он обхватывает меня за плечи, сжимает талию, бёдра и целует меня и при этом пыхтит, как тюлень. Мне было немного противно, но, понимаешь, не хотелось его сердить.– Очень хорошо понимаю. Что же дальше? – Дальше… я не смогу тебе всё рассказать. – Не изображай из себя недотрогу! В Школе ты не была такой ханжой!
– Это совсем другое дело. Вначале он посадил меня обедать с собой, я умирала с голоду. Какие же там были вкусные вещи, Клодина! Уйма всякой вкуснятины и шампанское. После обеда я сама не знала, что говорю. Он был красный, как петух, но не растерялся. Он прямо предложил мне: «Дорогая моя Люс, я обещаю на неделю дать тебе пристанище, предупредить твою мать – так, чтобы она не тявкала, – а позднее позаботиться как следует о твоём будущем. Но при одном условии: ты будешь делать то, что я хочу. Мне кажется, ты вовсе не пренебрегаешь вкусными вещами и любишь удобства; я тоже. Если ты ещё нетронутая, тем лучше для тебя; тогда я буду очень мил с тобой. Если же ты уже путалась с парнями, ничего не поделаешь! У меня свои пристрастия, и я их придерживаюсь».
– А потом?
– А потом он привёл меня в свою спальню, очень красивую красную спальню.
– А потом? – нетерпеливо спросила я.
– А потом… я сама больше ничего не знаю, вот!
– Может, дать тебе подзатыльник, чтобы ты заговорила?
– Ну хорошо, – сказала Люс, кивнув головой, – не так уж это забавно, знаешь…
– Это и правда очень больно?
– Конечно! Я вопила благим матом, да ещё было жарко от его лица, прижатого к моему, а его волосатые ноги царапали меня… Он пыхтел, сопел! Я громко вопила, и он сказал задыхающимся голосом: «Если перестанешь кричать, я тебе завтра подарю золотые часы». И я постаралась не издавать больше ни звука. А после я до того перенервничала, что расплакалась. Он целовал мне руки и всё твердил: «Поклянись, что никто другой не будет с тобой; мне так повезло, так повезло!» Но мне-то это было не в радость!
– Ну и привереда же ты.
– Потом я невольно всё время думала об изнасиловании в Оссере, помнишь это, тот книготорговец в Оссере, Птитро, который изнасиловал свою служащую? Мы тогда читали об этом в «Монитёр дю Френуа» тайком и наизусть запоминали фразы. Как бы там ни было, эти воспоминания оказались довольно некстати.
– Хватит литературы, рассказывай, что было дальше.
– Дальше? Чёрт побери… На следующее утро я в себя прийти не могла, когда увидела рядом с собой в кровати этого толстяка. Он во сне выглядел таким уродливым! Но он никогда не был со мной очень уж злым, и бывают даже хорошие минуты…
Опущенные веки Люс скрывают от меня её лицемерный и покорный взгляд. Мне хочется расспросить её и в то же время неловко это делать. Удивлённая моим молчанием, она поднимает на меня глаза.
– Продолжай, Люс, давай же!
– А, да… Семейство моё вначале меня разыскивало. Но дядя сразу же написал к нам домой. «Душечка моя, я просто-напросто предупредил твою мать, чтобы она оставила нас в покое, если хочет после моей смерти увидеть, как выглядят мои денежки. Ты же поступай, как захочешь. Я даю тебе двадцать пять луидоров в месяц, кормёжку и портниху; посылаешь ты им монету или не посылаешь, мне наплевать! А от меня они не получат ни гроша!»
– Значит… ты посылаешь домой деньги?
На личике Люс появляется дьявольская усмешка.
– Я? Да ты меня не знаешь! О, ля-ля, уж слишком много они мне зла причинили! Подыхать они все будут, подыхать, слышишь, но я не выпью ни рюмочки меньше! Они не упустили случая попросить у меня денег, и так мило, так любезно. Знаешь, что я им ответила? Я взяла лист белой бумаги, большой лист, и написала на нём: Д…о! Шик!
И она произнесла слово из шести букв: «Дерьмо».
Она вскакивает, танцует, на её хорошенькой розовой мордашке появляется свирепое выражение. Я не могу опомниться…