Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Поздно, – повторил Терентий, оборачиваясь. Когда я увидел его потухшие глаза, мне показалось, что пол проваливается. Я услыхал свой голос:

– …уехал?..

Слабое движение прошло по его чертам, будто он хотел поднять брови, но только до половины открыл рот, и я скорей понял, чем до меня донеслось в разваливающемся пространстве – про некий памятник. Потолок резко снизился и ударил в голову: за оградой! – я развернулся и кинулся вниз – на крыльцо, выйдя в лужу, и дальше, будто кто гнал меня, и только на набережной, когда молния озарила широкую панораму реки, я остановился: при свете в памяти проявилась табличка: «П. Ф. Виноградов. 1890 – 1918». Он же Павлин, а не Николай! И все же пошел, когда гром ударил, чтобы удостовериться, и еще – как будто в углу там был другой, незаметный

бугорок, поросший травой; но если! – твердил я, торопливо перешагивая через цепи, – если Терентий надсмехается надо мной, о! то отныне между нами все кончено! – как вдруг, только выйдя с набережной адмирала Нахимова на Большую, на это голое место, от которого Самойловская – Самуила Грейга – отходит двумя коленами, огибая это болото, этот Немчинов ручей, обойдя монумент, который я всегда приписывал Павлу Степановичу Нахимову, потому что он стоял спиной к набережной, – и будто кто толкнул меня – обошел и увидел ровные буквы: «Ленин» – и откуда-то сразу понял: вот он.

* * *

Терентий настоял, чтоб описания потрясения моего не было. Мы и так отклоняемся, напомнил он деликатно, а это место очевидное. Да! Может, я кажусь придурковатым и ничего не понимаю – это вы как хотите, но все-таки немного надо сказать.

Потому что я и в самом деле ничего не понимаю. Оказалось, что этот Николай, автор «Что делать?» и «Кризис назрел», и других блестящих работ – это тот самый Ленин в Октябре, над которым постоянно издеваются эти гады, в горкомах и исполкомах в первую голову, все эти Остолоповы, Жоповы, Кондобабовы… которые никогда, никогда не откажутся ни от какого наследства, – можете ли вы это себе представить?

То есть там, конечно, стояло на обложке: Н.Ленин (В.Ильин) – почему-то в середине книги. Но я никак не связывал с тем! Мало ли на свете таких фамилий! Ленин! Ильин! Мама ты моя родная! Да вот хотя бы Витька Ильин, слесарь в затоне: что? Разве мог я хоть на миг предположить, что это он? Он, если начнет писать, он же сломает всю авторучку: так что? Или тот, лысый комедиант? С замотанной головой, в кепке, разглядывающий так и эдак какие-то тряпки, как курица: «Спать-спать-спать!.. Спать-спать-спать!..»

А тут такая беспощадность мысли! Тут даются ответы на все вопросы, которые возникают или могут возникнуть и которые только маячат и трудно высказать – про азиатчину, про народ, и как они воюют против нас, и др., и пр. – все они высказываются с беспощадной прямотой и тут же на них даются ответы.

И потом, этот лысый – он же с бородой! Как же Николай мог быть с бородой?

Я стоял, задравши голову, в расстегнутом – от жары – бушлате, – посветлело, чайки летали под тучами, над берегом, над скрытыми там баржами и кричали тонко-тонко; мне казалось, что я – перевернутая лемехом земля, и лопнула прошлогодняя гниль, и пар поднимается кверху, и сыро, и чайки ходят по мне.

Я смотрел на этот каменный памятник с раскисшим от сырости куском хлеба, положенным этими гадами в протянутую им руку, с повисшей на какой-то хреновине – видно, каменной кепке, сжатой в другом кулаке, – сеткой с разбитыми бутылками – и думал: вот она, глориа мунди!

Я пошел тогда же, обнажив голову, на станцию – но, как назло, не было ни одной старухи, которые обычно стоят там с незабудками – правда, уже стемнело, и окончательно, и ничего не было видно. Никуда не оставалось пойти, как обратно в общагу. Я пришел туда, весь мокрый, и как был – с обнаженной головой – сел в темный красный уголок.

Помню, что-то широкое текло – то ли Тихий Дон, то ли Угрюм-река, и кто-то невидимый пел протяжную песню. Потом чухонец в длинных трусах проехал на велосипеде, подняв кверху руки. Потом президент в черной шляпе пригнулся, вышел под дождь и стал говорить, что он видит. И все встали, задвигали, забрякали алюминиевыми ножками, зашаркали шлепанцами, и я остался один. Что за спиной у кого-то кто-то стоит, и это кому-то надо. Я смотрел из угла и слушал, и в голове у меня стояли грустные слова Николая, что неужели же кругом все такие безнадежно тупые дураки, и поймал себя, что вот если камера объедет этого типа с ушами, и я узнаю в нем себя, что это со мной советуется президент, взяв за рукав и наклонив

голову набок; нет, даже вот если экран лопнет на длинные осколки и оттуда вывалится пьяный уборщик Евлампьич и грустно скажет: «Блядь, как все осклизло», – и ножки подломятся, и грохнется все, и антенна полетит с крыши, и он скажет: «Ребята! Блядь, застегните мои штаны, и мы найдем узкие места мизансцен», – это не потрясет меня сильнее, чем простые, щемящие строчки из «Что такое грозящая катастрофа и как с ней бороться».

Почему? Да потому, что мы делали одно дело. Он красил и задыхался вместе с нами. Как там у него?

«От упрочения того или иного оттенка может зависеть будущее». Будущее! Так мог сказать только маляр. «Только близорукие люди могут находить излишним строгое различение оттенков». Близорукие и безнадежно тупые дураки.

Вот он смотрит со страницы: это не он смотрит. Это я смотрю. И не надо никаких фраз. В эту минуту – когда одни не могут, а те не хотят – всего два слова. Советы постороннего. И авангардом стал арьергард. И дал залп, и непобедимые господа шведы склонились под ветер. Со всеми своими столами, прогнувшимися от яств.

Я встал и пошел к Терентию.

* * *

Терентий сидел у стола, обхватив голову руками; увидев меня, он отнял руки и обратился ко мне, весь взлохмаченный:

– Карл Маркс утверждает, что мир состоит не из законченных сволочей… А представляет собой совокупность процессов, где разнообразная сволочь, равно как и делаемые нашими головами снимки, то возникает, то уничтожается, то опять возникает – но уже на более высокой стадии.

– Так, может, и Ипат-то наш, – подхватил я, скидывая бушлат, усталости как не бывало.

– Отрицание отрицания, – сказал Терентий, – а говорили – нигилизм… – и, почесав себе спину через ватник, добавил: – Не поставить ли нам Чайковского?

Уже была ночь. Но мы приступили к обсуждению. Так было и в последующие дни.

Нет, все-таки это счастье. Черствое, маргариновое, но у кого-то нет и такого.

Вот ругают общагу: правильно. Николай тоже говорит: разрушать. Но что взамен? – вот вопрос. Неужели коттеджи? Но ведь там нет такого коридора (тут еще теплый коридор много значит) – чтобы выйти ночью, по этим темным доскам, пройтись в молчании. Или в беседе. Посидеть на подоконнике, над батареей, глядя на крыши домов, на трубы, на светлый месяц, просвечивающий, как белое тело сквозь креп-жоржет. Потом продолжить спор на кухне, сидя на ящиках. Зайдет кто-нибудь из ребят. И все были там. Где Агафон? Хорошо ли ему? Где Сидор? Помнят ли они, как сидели на ящиках, хрупали сырую репу и говорили о прямохождении? Потом зайти в каморку Терентия, включить настольную лампу и чертить схему, и обсуждать, куда идет то или иное… Нет, кто лишен всего этого, тот ущербен. Тот слеп и одинок, как крот, и никто ему не поможет.

…Мы в первую же ночь нашли, где Карл, Фридрих и Николай дали маху. Они хотели сменять критику на оружие. Так! Но нельзя было заключать эту сделку с робустами (по выражению Л.Оуэна). Нельзя! Что получилось в итоге? Да, их челюсть огромна, но у них же, у них мускулистая голова! На их голове целый гребень – наросты – для чего? Для крепления сухожилий мышц, иначе бы все отвалилось.

А таких, как Паша Виноградов и матрос Железняк, поубивали тут же и закопали в землю. С чистыми гюйсами.

Впрочем, оставим это. Нас ведь не их убийство описывать позвал зов трубы. Мы описываем историю с Кохом, и как только нас тянет в сторону, мы должны упираться, наступая на горло.

Но тогда еще, год назад, убийства и не было, и нас волновал другой – не та, толстая рохля, а этот, подтянутый, который спал за стеной от меня и через коридор от Терентия. Даже не он сам, хотя жалко: образованный, а на опыте его: не случится ли это и с нами? – всего лишь вот такая сугубая частность.

Но обо всем по порядку.

Мы взяли Фурье, Мора, Оуэна и Уолша. Мы рассмотрели всю цепь: с чего начать? – и ухватились именно за Лавджо, ибо он речь ведет о движении. Как оно возникает, и т.п. – нам показалось, что, дернув за это, т.е. поняв побуждения, мы без труда выйдем на открытую дверь – и как Ипат из нее вышел, и оставил открытой, и каким путем пошел дальше, и пр.

Поделиться с друзьями: