Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
____________
Минула неделя. Ударили морозы, я не выходил во двор, читал до ломоты в затылке, отбрасывал книгу, ворочался на кровати, зевал, а когда скука донимала нестерпимо, прерывал добровольное заточение и спускался к Леонтию, чтобы совершенно бездарно потратить время за картами или игрой в орлянку.
Комнаты внизу снимали некий господин с семейством, служивший в земской кредитной кассе, и молодой щеголь Леонтий — гувернер младшей дочери одной богатой местной вдовушки; беловолосый, с тонким подвижным лицом, имевший привычку при разговоре уводить взгляд в сторону. Ермил отзывался о нем неодобрительно: «Неудельный малый''. Я же был доволен новым знакомцем, правда, однажды невзначай выказал недоумение — мол, где видано, чтобы гувернер не проживал под одной крышей с воспитанниками? Позже, когда отношения между нами сделались по–братски доверительными, Леонтий приоткрыл загадку — еще при жизни супруга полковничиха
Комната у него была меблирована наподобие моей, без изыска; и мы порой просиживали дни напролет в табачном дыму, раскладывая карты, посылали Ермила в трактир или к бабке–шинкарке за водкой. Часто выходило, что я в изрядном хмелю подымался к себе уже за полночь… И вот как–то поутру, скажу вам, пробудился я невесело, хлебнул воды из чайника, поворотил тяжеленную голову и вижу в каком–то размытом свете на истертом половике возле двери почтовый конверт. Я поверил собственному зрению лишь потому, что тотчас узнал этот конверт из плотной желтоватой бумаги с крупными корявыми буквами. Хмель испарился, а в душе возродился слабый ропот. Я сел на мятую постель и утомленно опустил руки — ради всего святого, оставьте меня в покое. Как вы меня нашли, зачем я вам нужен? Почему вы упорно стремитесь к тому, чтобы наши дороги пересеклись? Чья рука начертала эти уродливо–слоновьи буквы?
Я вынул из конверта листок, дабы удостовериться в неизменности доносимой им фразы: «Спасите нас! Терпящие страдания взывают о вашей помощи! Клуб города N». Подобные необъяснимые воззвания я получал еще находясь на службе в Кронштадте и верил, что с переездом моя связь с таинственным отправителем писем расторгнется. Об этих письмах было бы опрометчиво думать как о розыгрыше, ибо розыгрыш чрезмерно затянулся, а тот, кто пожелал бы насмехаться надо мной, наверняка бы нашел иную форму, иной способ, иные словеса, поскольку на роль спасителя я никак не годился. По прошествии времени я перестал гадать, махнул рукой и оставлял конверты невскрытыми. В ту пору иное захватило меня — нахлынула волна болезненных и мучительных самонаблюдений. В значительной мере я был отторжен от реального мира, много больше принадлежал себе, а не ему, жил той жизнью, в которой не было войн, любви, криков о помощи, голубиного полета, дубовой рощи на холмистом склоне. Я сторонился внешнего мира, в нем таилась угроза, вероятная боль, я уходил нет, не в себя, а к себе. Я никогда не понимал внешнего мира и чувствовал всегда, что ему не принадлежу, что по недоразумению, должному некогда разрешиться, соприкасаюсь с ним, что моя плоть единственно связывает меня с ним тонкой пуповиной. Я участвовал в событиях собственной жизни механически, бездумно, как марионетка, подвешенная на нитях судьбы; находил фальшь в своих устремлениях к медицинским наукам, образованию, положению в обществе, истинное мое «Я» лежало вне всяческих устремлений. Мне представлялось, что мое «Я» находится в подчиненной зависимости от того, что пребывает вне меня, не сразу я осознал, что путь к самому себе — единственный путь к свободе и спасению. Однако мне никак не удается распутать путы окружения, я чрезмерно горяч, спешу принять правила игры, прежде чем понимаю, что эта игра меня вовсе не касается. Может статься, я интуитивно пытаюсь соединить эти миры, порой подозреваю, что мне мало одного моего внутреннего мира, я ему не всецело принадлежу, как и тому, что вне меня, — но чему тогда принадлежу я конце концов? Кто ответит?
_____________
Зима, казавшаяся нескончаемой, как лента Мебиуса, внезапно исчерпала себя — как будто что–то сломалось, оборвалось в отлаженном за тысячелетия механизме природы: налетели стаей теплые ветры, разогнали холодные туманы, просели побуревшие снега, слились с землей на пригорках, застыли в низинах лужинами; ледовую рубаху на реке разорвали трещины. В три искрометных солнечных дня очистилась улица, стала голая, неезженая, тихая, застеленная черными тенями. Ермил разболтал в ведре сажу в постном масле и мазал оплетенную кованой лозой ограду во дворе, а отощавший за зиму подвальный кот позевывал на прогнившей приступке крыльца.
Поутру я выходил во двор, здоровался с Ермилом, шел на берег реки или, по настроению, садился в вагонную конку, запряженную постовыми лошадьми, и ехал через весь город. Столовался я в трактире, где можно было угоститься не только румяной гусятиной
с молодым вином, которое в крепких бочонках доставляли с речных складов, но и спросить самовар, что я и делал с неизменным постоянством.У трактира на грязных досках толкались юродивые, христарадники с котомками, заглядывали ладные парни в сафьяновых сапожках, смешливые молодухи из окрестных деревень; пили березовый квас из ушата по двугривенному за кружку, а по вечерам то и дело отпахивалась дверь под литым плечом какого–нибудь шатко переступавшего грузчика–ломовика и на улицу вырывался хмельной распев:
— Жареная рыбка, маленький карась,
Где твоя улыбка, что была вчерась…
А ночами, пробудившись с необъяснимым беспричинным волнением, я подходил к окну и видел в южной стороне неба созвездие Льва с яркой звездой Регул…
Стремглав, в один день, нарушилась весенняя тишь — с руганью и криками затопил берег рабочий люд, приволокли на канатах лязгающие металлом машины и стали копать да с мерным стуком сотрясать землю: забивали сваи под древесный склад для некоего самарского купца, удлиняли пристань.
И под этот неумолчный грохот вошли перемены в мою жизнь, которая только–только началась налаживаться — не в смысле быта, обыденности, а в смысле обретения душевной гармонии, успокоения. Я стал подумывать о том, чтобы подыскать работу. В ту пору явственно ощущалось дыхание надвигавшейся войны, повсеместно создавались курсы сестер милосердия, и эти веяния не минули город N. Подал и я прошение о зачислении меня в качестве преподавателя на сестринские курсы и уже имел разговор с советником, осуществлявшим от лица земства надзор и попечительство над училищами, и разговор этот для меня был благоприятен. Главное же, я вдруг начал чувствовать, как здоровею душой, как всевозможные сомнения, что преследовали меня неотступно, разрешатся сами собой. Я начинал понимать, что мною довлели не здоровые прагматические сомнения, а болезненные рефлексии, рожденные моей роковой раздвоенностью. Дуализм моей души представляйся трагическим; я сам по собственной воле пытался поставить себе подножку, толкнуть в яму, в месиво. «Но враг ли я себе? Нет, тысячу раз нет!» — так сказал бы каждый, так говорил я и верил, что выкарабкаюсь, избавлюсь от своей половины своего мучителя, — вдохну всей грудью благостный воздух очищения.
Помнится, сразу после Пасхи я вновь обнаружил под дверью конверт. Я воспринял его как новое предостережение тех сил, что не хотели уступить, и от чьей цепкой хватки я силился избавиться. Медля, не решаясь вскрыть конверт, я спустился под лестницу в дворницкую и спросил Ермила, не приметил ли он того, кто поднимался поутру. Малый испуганно осенил себе крестным знамением: «Вот–те Никола Угодник! Никого не было слыхать, барин!».
Развернув сложенный вчетверо лист бумаги, я прочел: «Милостивый государь! Настал час раскрыть инкогнито. Ждем Вас пополудни третьего дня в саду у Никитского спуска. Клуб города N».
«Не идти? — сразу решилось. — Скажу как на духу, почтенные господа, — я вас не знаю и знать не желаю!»
В назначенный день я долго собирался, раздумывал, но знал, что пойду. Не прийти — означало отложить разрешение загадки, и без того безмерно затянувшейся, оставить не проясненными вопросы и не сказать тому или тем навязчивым шутникам, что я покорнейше прошу оставить меня в покое.
Было мглисто. В парке над аллеей клонились мокрые ветви. Я рассеянно прохаживался у чугунных ворот, по временам отжимая крышку хронометра, — я намеревался ждать не дольше пяти минут. Неожиданно над самым ухом оглушил зычный голос:
— День добрый!
Я оборотился и произнес с неудовольствием и пренебрежением, которых не хотел скрывать:
— Это вы мне, сударь?
— Вам, Павел Дмитриевич, — ответил гренадерского роста черноусый мужчина с пунцовым набрякшим лицом.
Тон его голоса был грубоватый, глаза стальные, не лишенные живого блеска, смотрели настороженно, затаенно. Одет он был не то чтобы нелепо, неряшливо, а попросту курьезно: бобриковое, в сальных потертостях, пальто, распираемое вислым животом, крохотный клоунский котелок на макушке, галоши, натянутые поверх лакированных туфель, довершала несуразный наряд трость, казавшаяся хворостинкой в могучей руке. Вяло ухмыльнувшись, господин дал понять, что он плевать хотел на то, какое произвел впечатление.
— С кем имею честь?
— Ну, имя мое вам, видать, ничего не скажет, а ежели вам так желается, — Трубников Иван Демьянович, здешний мещанин, православный, 43–х лет, а больше вам про меня ничего не надобно ведать, — он пожевал толстыми губами, вызывающе усмехнулся.
— Не испытываю интереса к вашей персоне, — произнес я с известной резкостью, — однако хотел бы разузнать причину, по которой столь длительное время…
— Понятно, — отозвался он. — Вы не серчайте, Павел Дмитриевич, тут дело сурьезное: больные люди на свидание с вами меня отрядили.