Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Сама не знаю, что я думаю, — сказала она.

— Я тоже не знаю, — отозвался он с некоторой тре­вогой, потому что он-то ведь знал. И даже мог бы объяс­нить свои мысли, но не хотел. Думать — то же, что пла­вать под водой: нужно иметь сноровку, не то непременно утонешь. Порой, когда думаешь, то всплываешь и пла­ваешь поверху, но в этом хорошего мало — многие краски и красоты мира открываются только под водой: и скалы, и водоросли, и водяные змеи, и всякие фантастические рыбы — все мечты, фантазии, рожденные его воображе­нием. Но он еще не умел плавать под водой, сколько захо­чется: чаще всего, когда он пытался сделать это, ему на­чинало казаться, что легкие и барабанные перепонки вот-вот лопнут, и он тут же всплывал на поверхность. Иногда, впрочем, он оставался под водой достаточно долго, чтобы насладиться удивительными картинами и ощущениями, и чувствовал тогда, что если, напрягшись, пересилит сла­бость и страх, то мало-помалу

овладеет этим искусством. То же самое и с искусством мыслить: одолеть мысли было почти так же невозможно, как глубину, и все же они все­гда тянули его к себе, словно обещая, что в один прекрас­ный день он сможет, не подвергаясь опасности, погрузить­ся в недра собственного сознания гораздо глубже, чем те­перь.

Рука его гладила ее по спине. Она улыбнулась:

— Ну вот, наконец-то ты заторопился.

— Я как раз думал, — сказал он, поддразнивая ее, но не разжимая объятий, — что я вечно спешу. Вот и сейчас прошло уже несколько часов, и мне скоро уходить.

— Как глупо, — сказала она. — Мне так жаль.

Он не знал, правду ли она говорит, но сейчас он и не думал об этом, потому что она уже встала и сбросила ха­латик, а когда она легла рядом, он почувствовал прикосно­вение ее руки. Прошлое и настоящее слились воедино, под­чинились лавине поцелуев, так что и улицы далекого се­верного города и зеленые джунгли — все слилось в этом мгновении.

— Я тебя люблю, — сказал он. — Только так и могу понять тебя по-настоящему. — Может, для нее время и пространство тоже слились в этом мгновении? — Люблю, слышишь?

Они молчали, Мими никогда не разговаривала, пре­даваясь любви: что значили слова в сравнении с вырази­тельным языком ее тела?

Они притихли. И тогда шелест деревьев за окнами пе­решел в рев и наполнил комнату. Страстно квакали лягуш­ки, тысячи кузнечиков крутили свои маленькие трещотки, точно зрители на огромном стадионе, а волны глухо шу­мели вдали, набегая на берег и пряча голову в песок после всего, что им пришлось увидеть, пока они блуждали над бесстыдной пучиной моря, — это был голос малайской земли.

14

«Только одно могу сказать: ненавижу Ноттингем, — думал он, улыбнувшись спокойно и насмешливо, — ненавижу за все те годы, что отчетливо отпечатались в моем мозгу, словно кадры из фильмов в витрине кинотеатра». Он жил тогда в Рэдфорде, и ему было пятнадцать, когда он начал работать — пошел в пасхальное воскресенье чистить котлы и трубы, пока фабрика стояла; начал по своей воле: за работу в праздники платили в двойном размере, а он как раз копил деньги на велосипед. Уйму денег пла­тили: семнадцать пенсов в час вместо восьми с половиной, или, вернее, платили бы, если б работа была все время. Он выходил из дому затемно, в половине шестого, шагал по пустынным улицам, сторонясь фонарных столбов, что­бы не расшибиться спросонок. Пошел мелкий дождь, и он поднял воротник, дрожа от прикосновения холодных ка­пель и радуясь тому, что хоть идти недалеко. Отец не ве­лел ему работать: «Не так уж тебе эти деньги нужны, сы­нок, еще наработаешься, когда постарше станешь». Он-то знал, как тяжела сверхурочная работа, на которую с такой готовностью шел Брайн, даже не подозревавший, что это такое и готовый взвалить тяжкое бремя себе на плечи. А Брайну это казалось большим достижением — работать, когда почти никто не работает, и заработать право на са­моуважение, которое дает двойная плата.

Несколько юношей, лет по шестнадцати, как раз за­кончили ночную смену — с десяти до шести. Через дверь в конце коридора брезжил рассвет, звезды сияли над странными стенами без окон; одна стена была выше дру­гой, и от этого небо походило на усеянную алмазами руч­ку огромного ножа. Прямо у его ног был люк с открытой крышкой, и он увидел, что лестница завалена золой и шлаком из фабричных котлов. Все это нужно было вытаскивать наверх, и в горле у него сразу пересохло, ему захотелось чаю, побольше чаю. Он взглянул вниз в котельную на скопище труб и приборов под круглым, точно вход в пещеру, люком, из которого задом, высоко вскидывая ноги, выбирался Джек Паркер. Лицо, руки и комбинезон у него были черней сажи, и он отчаянно ругался.

— Ну, я рад, что мне хоть эту кучу вытаскивать не нужно. Там целая гора золы, внизу она еще горячая.

— Выходит, этим мальцам все убирать придется, — сказал механик Тед Боузли. Управляющий Сэмсон велел Брайну не отмечаться в проходной, являясь на эту сверх­урочную работу.

— Законом запрещено, ведь тебе еще шестнадцати нет, — сказал Боузли. — Так что помалкивай.

— Он шел через темные подвалы, забитые до самых по­жарных кранов большими рулонами бумаги. «Вот пожа­рище тут будет, если загорится, — подумал он, и ему даже словно теплей стало, когда он представил себе это. — То­гда уж никакого затемнения. Вдруг немцы бросят

бомбу как-нибудь ночью, хотя теперь вроде налетов больше не будет. Ну, да ведь пожар от любого окурка может начать­ся, и уж тогда, помяните мое слово, одними огнетушите­лями да пожарными шлангами не обойтись». Войдя в ко­чегарку, Паркер снял берет и обнажил копну непокорных рыжеватых волос.

— Ну, теперь твоя очередь, — сказал он, увидев Брайна.

— Шести еще нет, — отозвался Брайн, сразу вставая на защиту своих прав. И все же взял лопату. По обе сто­роны топки шли две дымогарные трубы, каждая примерно в фут диаметром, причем левая проходила параллельно топке, потом поворачивала и соединялась с правой.

— Я спереди все выгреб, — сказал Паркер, доставая карманное зеркальце. — Ох, и чумазый же я, как углекоп.

— Угу, — сказал Брайн, тоже собираясь уходить.— Они тебя еще загонят в шахту.

Ровно в шесть Брайн заглянул в трубу, но ничего не мог там разглядеть. Тогда он стал на колени и по пояс за­лез в трубу; она была вся в саже, душная и теплая. Одно усилие — и он уже внутри, распластался на животе и во­лочит за собой лопату, готовый взяться за дело. Изви­ваясь, он продвигался вперед по кирпичной кладке, увле­ченный новым для него мрачным миром. Здесь было тем­но и тесно, ни один звук не долетал снаружи. Он замер, удивленный и даже в какой-то мере польщенный тем, что ему позволили проникнуть в сказочный механизм мира промышленности, и решительно не желал приступать к рабо­те, не насладившись этой минутой. Здесь было тепло и страш­но, если думать о страхе, но он не стал думать, а, продви­нувшись еще на несколько футов, добрался до кучи горя­чей золы, поднимавшейся чуть ли не до самого верха.

Оставаться здесь было невозможно, он почти утонул в золе и саже, которая забивалась ему в нос, в глаза, в уши. Он попытался ползти назад и, обнаружив, что не может повернуться в такой тесноте, похолодел от ужаса. Подня­тая им пыль затрудняла дыхание, и он лежал, точно мерт­вый, в этом бесконечно длинном гробу, только часто-часто дышал, словно хотел прочистить горло. Прошло больше года, с тех пор как он ушел из школы, и это была его вто­рая работа, так что он считал себя опытным рабочим, че­ловеком из фабричного мира, он уже курил и выдавал себя за восемнадцатилетнего в пивных, где официанты старались не замечать его; ухаживал за девчонками, ко­торых удавалось подцепить, а в прошлую субботу даже участвовал в драке и теперь вовсе не собирался пасовать перед горсткой какой-то паршивой сажи.

Он перестал двигаться, и страх его рассеялся. «Вот толь­ко вылезу, отдышусь, а потом уж по-настоящему за дело». Но нужно было ползти, лежать слишком долго в обнимку с этими кирпичами было жарко. Да, жарища и духота тут страшная, хоть ведь в море, наверно, и похуже приходится. Он очутился в гробу, крышка которого была плотно за­крыта, зато в изголовье и в ногах доски как бы выло­маны; темнота напомнила ему угольные шахты, он поду­мал о том, что он будет похоронен здесь, на глубине ты­сячи футов, если не сумеет выкарабкаться. Жану Вальжану, когда он удирал по сточным трубам, и то, наверно, лучше было, а вот Эдмон Дантес, когда делал подкоп, тоже небось хватил лиха. Брайн взял горсть золы, на­деясь, что она, остывая, уже начала твердеть, но она посы­палась у него между пальцами, как песок в песочных ча­сах. «Вот, если бы мне нужно было из тюрьмы удрать, я бы и глазом не моргнул, раз-два и вылез бы, но тут, ко­гда дело касается потрохов этой вонючей фабрики, где за гроши вкалываешь всю ночь, незачем стараться. А если им что не понравится, то плевать я на них хотел, да и прове­рить они не смогут». Ему жгло руки и колени, но он все полз назад по трубе, пока ноги у него не повисли в воздухе, и, увидев позади свет, он понял, что выбрался на волю.

Свет лампочек ослепил его.

— Быстро ты осмотрелся, — сказал мистер Уиткрофт. — За две минуты.

— А мне показалось, что я там год проторчал.— Брайн потер руки и коленки, стряхнул с одежды сажу, хо­тел взглянуть на свое лицо, но зеркальца нигде не бы­ло.— Сейчас полезу опять и покопаю немного.

— Вот молодец, — сказал Уиткрофт. — Только слиш­ком долго там не сиди, а то еще загнешься, чего доброго. Я пошлю Билла Эддисона с другого конца. Так что вдвоем вы живо закончите.

«Может, оно и верно», — сказал себе Брайн, снова за­лезая в черную трубу. Сколько раз отец говорил ему: «Никогда не вызывайся добровольцем», а он не слушался, хотя здравый смысл ему подсказывал: раз начинают вер­бовать добровольцев, непременно жди беды. «И не суйся никуда сам». Отец говорил это с убежденностью, и Брайн видел, что он прав. В том-то и беда, что он вечно куда-ни­будь суется или идет добровольцем и сам не знает, как это получается. Что-то такое, о чем человек и понятия не имеет, сидит в нем и только и ждет случая, когда ему предложат куда-нибудь вступить или пойти добровольцем, и не успеет он оглянуться, как уже лежит в такой вот «калькуттской черной яме»»*,

Поделиться с друзьями: