Ключ от рая
Шрифт:
— Ты ишак, понял? Ба-альшой дохлый ишак…
— Поедем, — пробормотал тот. — Хватит, ехать надо.
— Нет, ты должен понять, кто ты такой… Знаешь, кто это такой? — обернулся Чакан своим серым в отличие от приятеля лицом к не понимающему ничего Ягмуру. — Это ишак, каких свет не видывал. Дурак проклятый. Скотина. Недоносок мамин. В утробе, понимаешь, недоразвитый…
— Да вы что, друзья… — попытался было прервать Ягмур его спокойные вроде бы перечисления.
— И ты молчи, дурак! — с тем же спокойствием оборвал его Чакан Атаев. Повертел в руках пластмассовый стаканчик, осмотрел и швырнул его в завозившегося, пытавшегося подняться начальника. — И я дурак… ну, ладно.
— Нечего тут… — говорил, суетливо и долго отряхиваясь, Атаев, руки его дрожали. — Перестань, не позорься… Поехали. Поехали, говорю тебе…
— Куда, в Аш-ха-бад?! — захохотал
— Перестань!..
— Не перестану, дорогой ишак! Сколько мысли, сколько энергии положил… увивались вокруг этого, ублажали… какие планы, ай-я-яй!..
Ягмур стоял, смотрел на все это, молчал, а потом повернулся и пошел к своему трактору. Залез в кабину, включил скорость, трактор работал спокойно, надежно. В боковое стекло он видел, как они пошли, заместитель директора универмага впереди, шагая энергично и торопливо, а сзади тащился за ним Атаев…
У первого же арыка он остановился, достал сверток, повертел в руках и, так и не зная, что же в нем, выбросил. Желтая торопливая вода подхватила его, понесла, крутя, словно показывая всем, хвалясь подарком, и поглотила, спрятала в себе.
Надколыбельная
(повесть)
Перевод П. Краснова
Сказание о простом дутаре
Памяти отца — Тагана Овеза,
погибшего в Великой Отечественной
Есть в ауле Годжук дутар, который ничем вроде бы не отличается от многих других, сделанных сравнительно недавно или через бережные руки потомства дошедших из былого до наших дней, — разве тем лишь, может, что больше иных закостенел он и потемнел от времени, стал сухим совсем и легким. И еще тем, что, в отличие от своих собратьев, не остался он безымянным, но имя носил стародавнего своего хозяина, потому только, верно, сохранившееся, не потонувшее в зыбучих песках времен, что откликнулось оно и в названии самого аула; и связь эта человека, о котором уже мало кто чего помнил, его простого дутара а разросшегося ныне предгорного селения хоть и потускнела, глуше стала, но все жила и жила в людской памяти, не терялась, и была, видно, в этом какая-то большая справедливость и благодарность, новым поколениям уже невнятная, лишь перенимаемая как святая обязанность от отца сыном, от матери дочерью.
Но еще тем он известен был за пределами здешней степной округи, что принадлежал не какому-то отдельному лицу, но всему аулу, кочуя из кибитки в кибитку, из дома в дом, занимая в каждом самое почетное место. И право начать торжество по случаю любой в селении свадьбы или в честь рождения нового человека предоставлялось только ему. И исполнялась на нем только одна и та же всегда старинная мелодия — «мукам», после чего бережно надевался на него чехол из грубоватого домотканого блестящего шелка, и другие уже дутары продолжали вести празднество, а он снова занимал свое избранное в жилище место.
Еще помнили стариков, теперь ушедших к предкам, которые насчитали, собравшись как-то вместе, не менее шести долгих гарынов с тех пор, когда простое тутовое дерево превратилось в этот столь уважаемый всеми дутар. Тридцать шесть долгих лет длится гарын, и выходило, что этому инструменту с поблекшим, стертым пальцами перламутром,„которым покрыт был гриф, более двух веков. Глухой тишиной безвременья простояли, в саксаульниках свистели ветра и пески текучие пропели, конским внезапным топотом отгрохотали два столетия, несчетно сменилось бед и радостей людских, лицо земли сменилось — а дутар жил и пел…
Да, то был особенный, признавали все, дутар; и когда исполнялась на нем даже какая-нибудь привычная, ничем не примечательная мелодия (что бывало очень редко), всем начинало казаться, что звучит она уже как-то по-иному, выше и чище, что какой-то простор открывается в ней, глубина, до сих пор не изведанная, будто первозданная ей возвращалась теперь свежесть и чистота. Самым опытным дутаристам вручали всегда этот инструмент; и не так уж редко бывало порой, что очередной какой-нибудь знаток-мукамчи [108] ,
клоня голову над рокочущим, тоскою времен стонущим дутаром, вдруг с удивлением обнаруживал, понимал про себя, что ничего такого уж особенного в его звучании нет, — инструмент, каких много… Но говорил, значительно кивая, всем: да, сам Ба-ба-Гамбар, покровитель музыки, благословил когда-то, видно, тутовое это дерево — необыкновенный дутар!..108
Мукамчи — музыкант, песнопевец.
О тутовник родной земли, сколь же глубоки, всепро-низывающи твои корни, сколь проста и высока твоя судьба, сколь неизвестна!..
1
В соседней кибитке рождался ребенок. Новый человек рождался с трудом, но еще труднее было его рожать. Старому Годжуку Мергену хотелось, чтобы труд рождения на земле повторялся как можно чаще.
Не выдерживая боли родовых схваток, женщина, стиснув зубы, глухо стонала, тоненько вскрикивала там иногда. Все это слышал он, лишь старенькую под собой кошму отворотив и прижав ухо к земле, — родная земля, словно натянутая струна дутара, соединяла, сокращала все расстояния, между двумя этими кибитками тоже. И лежащий на смертном одре старик знал каждый звук ее, каждое трепетанье, пусть едва уловимое, вздох неслышный каждый, — и, кажется, успел узнать, как тронуть надо или ударить по этой струне, чтобы необходимый вызвать и услышать звук, чтобы понять, что хочет сказать земля. Кажется, что успел… но успел ли?! Во всех туркменских краях известный мукамчи Годжук Мертен всегда сомневался в этом — и всего сильнее сомневался теперь, потому что одну только истину познал он: человек мал и конечен, а музыка мира необъятна. И одно только понять хотел сейчас, напоследок: так ли уж мал человек и бессилен и что значит эта стоящая у его изголовья смерть?..
Ждал, так ждал старый мукамчи младенца, который вот-вот должен был народиться из мучительных стонов этих, из ожиданья притихшей степи, из молчанья гор вековечных, — словно тот мог принести, сказать ему ответ на последний его вопрос… Но еще больше, еще нетерпеливее дряхлого старика ждала нового человека сама земля, потому что ее потребность, надобность в нем, новом душою и телом человеке, была сильнее. И он понимал это: «Потерпи, милая женщина, постарайся. Собери силы свои, все терпенье свое… Ты, именно ты, была, есть и будешь истинной покровительницей этой степи, этой изжаждавшейся, беспризорной, аллахом забытой степи. Ты слаба, мала, измучена на родовом своем ложе, но нет у этой земли покровителя сильнее, чем ты. Ради нее ты должна испытать, вытерпеть, преодолеть все муки свои — чтобы обрадовать ее, ибо новый человек, новая жизнь всегда есть радость ее. Все прошлое этой степи зависело от материнского твоего милосердия и участия, в меру сил своих смягчавшего жестокие времена, от слез твоих, тушивших пожары раздора и смерти. Все нынешнее кормится лепешкой из твоих грубых от работы, нежных от любви рук. Все завтрашнее ждет с трепетом плода любви и мук твоих, терпенья и великодушия. Потерпи, милая женщина, уж постарайся. Соберись с силами…»
В этих вот, всегда чем-то схожих в моленьем словах рождался когда-то главный труд его души — Колыбельная… Сотни, тысячи раз с тех пор слышал на своем веку он, как материнские стоны сменялись слабеньким еще криком новой жизни, на время отменяющим, прекращающим родовые муки, полновластно, несмотря на свою слабость, вторгающимся под своды кибиток, под огромный свод этого сурового прекрасного мира, — чтобы опять и опять повторяться… «Пусть на моем старческом посохе прибавится еще одна метка — только потерпи, милая женщина, еще немного совсем, постарайся. Не бойся же, не робей. Ты ведь из породы тех терпеливых и старательных, какие умели рожать всегда, во всякое время, чуть не в седле идущего верблюда, — настоящих джигитов рожать и прекрасных матерей будущего! Постарайся же…»
Уже три луны состариться успели и омолодиться, как слег Годжук Мерген на это ложе в своей бедной кибитке. Давно облетела весть о том всю степь, много уже знахарей и целителей приезжало, приходило сюда из самых глухих углов ее, но все было напрасно. И старый мукамчи понял, что вряд ли ему теперь суждено подняться, вдеть ногу в стремя и на очередное отправиться празднество, чтобы вместе с дутаром своим встретить еще одну новую жизнь. Да, тот ребенок, рождавшийся в соседней кибитке, будет, похоже, последней зарубкой на его усталом посохе, вот его-то он еще дождется.