Ключи счастья. Том 2
Шрифт:
— Вы меня видели на сцене? — вдруг отрывисто спрашивает она.
Слабая краска покрывает его щеки. Не улыбка опять, а только тень ее бежит по его лицу и сбегает мгновенно.
— Какой странный вопрос! Разве наши театры доступны таким, как я? Разве мы с вами не люди с разных планет, столкнувшиеся тут случайно?
Ноздри Мани вздрагивают. Она встает и делает несколько шагов по комнате.
— Вы отрицаете искусство, господин… господин Ксаверий?
— Просто Ксаверий. Для меня и миллионов таких, как я, оно пустой звук. Ян хорошо говорит об этом в своей книге. Чем артист талантливее и прославленнее, тем он дальше от народа.
Маня подходит к столу и нервно перелистывает книгу в дорогом переплете с золотым обрезом.
— Покажите мне, где это место? Где он это говорит?
Ксаверий встает и наклоняется над столом. Теперь они рядом. Их руки бегло соприкасаются. Но
— Вот эта страница: «Об искусстве». Вы… читали книгу Яна?
— Да.
— Вы ее плохо читали. И Штейнбах тоже, хотя он сделал ее своей настольной книгой. Но это роковая судьба всех писателей, особенно таких, как Ян. Их читают. Ими восторгаются и… продолжают жить, как жили… Марк Александрович строит в Петербурге театр-студию, чтоб развлекать благородную публику. А девушка, радостная, как утро, отдает этим людям весь свой талант.
Лицо Мани заливает румянец. Она надменно вскидывает голову. Их взгляды встречаются, ее — полный глухой враждебности, его — полный презрения. Да, да. Презрения. Она это сознает прекрасно. Да он и не хочет этого скрывать!
— Отрицать искусство — значит быть варваром! Значит идти назад. Искусство не знает ни цели, ни этики… Из-за того, что оно недоступно массам, оно не теряет своего значения. Вы… толстовец?
Он опять слабо улыбается.
— Зачем ярлыки? Я вам отвечу. Народ нуждается в искусстве и радости не меньше, чем так называемая интеллигенция. Но, как и все в наше время, эти радости выпадают на долю богатых, минуя бедняков. Почему вы думаете, что им нужен только хлеб, только труд? И не нужны поэзия и красота? И вы напрасно оскорбляетесь моими словами. Если Ян не ошибался в вас, если вы действительно девушка, которой он посвятил труд своей жизни, то вы… бессознательно, быть может, но уже чувствуете правду моих слов. Подумайте об оправдании вашей жизни!
— Что такое? Что вы сказали? Он повторяет тихо, но упорно:
— Подумайте об оправдании вашей жизни.
Она молчит одно мгновение, ошеломленная, словно ослепшая.
— Какой вздор! Это сектантство! Я живу… Разве этого не довольно! Какое нужно для этого оправдание? Разве цветок не вправе цвести, а птица петь? — Она взволнованно ходит по комнате. — Каким мраком и гнетом веет от ваших слов! Ян не говорил мне об этом.
— Вы были незаметной девочкой без таланта. Цветком или птицей. А кому дано много, как вам…
— Тот, по-вашему, должен быть слугою всех? — запальчиво перебивает Маня. — Артист свободен…
— Неправда. Он раб толпы. И не вправе презирать ее.
Слова протеста вдруг замирают на ее устах.
Вытянув руки, сцепив пальцы, она смотрит в одну точку с тем выражением, которое так пугает Марка и Агату.
Разве не той же дорогой ощупью во мраке шла ее собственная мысль?
Штейнбах входит. Странное выражение лица Мани бросается ему в глаза. Она быстро опускает вуалетку.
— До свидания, Марк Александрович, — говорит Ксаверий, подходя. — Благодарю вас за Надежду Петровну!
Маня подает Ксаверию руку.
— Если я была резка с вами, простите, — упавшим голосом говорит она. — Я совсем невменяема эти дни.
Вдруг она видит его улыбку, вернее, тень улыбки.
«Разве ты можешь обидеть меня?» — говорит это лицо.
Рука Мани опускается. И даже губы ее белеют.
Он с порога кланяется ей.
Портьера падает за ним.
— Я только провожу его, — говорит Штейнбах. — Подожди.
Когда через десять минут он входит в кабинет, она стоит все в той же позе, у окна, раздвинув шторы и глядя в сумрак. Лицо у нее больное. Глаза пустые. Белые губы стиснуты с горечью.
Тироль
Гаральд, я вас не знаю и никогда не видела вашего лица. Еще вчера ей были ничто для меня. Как же случилось, что сегодня ей заняли такое большое место в моей душе?
Вчера опять я стояла на распутье… Жизнь — Сфинкс, со всем, что есть в ней мрачного, — с самодовольной наглостью победителей, с рабством и нищетой побежденных, — уже не в первый раз встала передо мной и задала роковой вопрос: «Кому ты служишь?»
Ответ для меня был только один: «Я служу ликующим».
И этот ответ подрезал крылья моей слабой души. Остры были ступени, по которым я шла вверх эти годи, стараясь не думать, не оглядываться. Но я упала и разбилась. И, задыхаясь в пыли большой дороги, я говорила себе: «Теперь конец. Жить уже нечем…»
Я прочла вашу «Сказку». Она долго искала меня.
Как полуослепший от мрака узник сквозь случайную расщелину в стене вдруг видит гори, море и простор небес, так сквозь призму слов вашей «Сказки», за стенами чуждого мне отныне долга, мне снова открылись свободные дали творчества.
Вы избранник, Гаральд! В вашей власти из бледных слов творить нетленные образы, неведомые Жизни, но более яркие, чем она. Что в сравнении с вашим чудным даром мой скромный талант плясуньи? Как тени, исчезающие бесследно с экрана, исчезну и я из памяти людской, сойдя со сцены. Ваши стихи будут жить.
Но нет уже ни горечи, ни тоски в моей благодарной душе!
Вчера я была мертвым инструментом, валявшимся в пыли. Сегодня душа моя звучит. Я скрипка. Вы артист. Послушная вашей воле, я снова пою песни. Они для вас.
Я знаю: и мне дана власть. И мне дана радость. Образы, созданные моей мимикой и движениями моего тела, должны быть ценны для меня, как святыня. Бледны они или ярки — все равно! Их создать могла только я. Я одна во всем мире… И тайна моего творчества, как бы не было оно далеко от людей, умрет вместе со мною, не разгаданная никем другим. И не повторится никогда.
Гаральд, вы научили меня видеть достоинство человека лишь в том, что есть в нем неповторимого. Вы еще раз подтвердили истину, давно еще, с детства звучавшую в моей душе, что единственная цель, достойная человека — это найти форму, в которой выразилась бы сполна его индивидуальность. И раз форма найдена, не важно — бредет ли он, безвестный, своей узкой тропой или под гром рукоплесканий идет широкой дорогой Славы. И та, и другая — путь Человека.
Гаральд, пересекутся ли когда-нибудь пути наших жизней?
Или прекрасные цвети, посеянные в моей душе поэзией вашей «Сказки», расцветут и поблекнут, не сорванные вами?
Оглушительный звонок раздается в передней. Анна Сергеевна бросает пыльную тряпку и кидается в переднюю.
— Что такое? — спрашивает Петр Сергеевич, выходя из кабинета.
Анна Сергеевна уже боится чего-то.
— Кто там? — через дверь спрашивает она.
— Я… я… я!.. — звенит жизнерадостный молодой голос.
Анна Сергеевна молчит секунду, растерявшись.
— Да ведь это Маня! — срывается у Петра Сергеевича. — Манечка! — истерически вскрикивает он, откидывая крюк. И судорожно обнимает сестру, кинувшуюся ему на грудь.
Анна Сергеевна плачет и, стоя сзади, гладит плечи Мани. Вот наконец свиделись! Боже мой, как давно! Боже мой, как долго не видались.
— Вечность, вечность! — твердит Маня. У нее тоже глаза полны слез. Но лицо сияет.
— Какая красавица! Покажись-ка! Ах, вся в мать! Вылитая мать теперь. Правда, Петя?
— Похожа. Но своего много. — Он смеется. Весь сморщился, как старичок.
— А где она? — тревожно спрашивает Маня.
— В санатории доктора Л. Ей там чудесно. Лучше, конечно, чем было у нас. Снимай же шляпу! Что же мы тут стоим?
— Шляпа-то какая, Петя, посмотри! Перья какие чудесные. Ну, чего хочешь? Кофе? Чаю?
— Дайте чаю. Вы, значит, остались тут же? — спрашивает Маня, озираясь в столовой.
— Привыкли, — говорит Петр Сергеевич.
— А дела твои, Петя? Практика есть?
— Помаленьку. Работаю много. Диссертацию защитил недавно.
— Блестяще сошла! — кричит Анна Сергеевна, убегая на кухню.
Они входят в кабинет. Скромная обстановка умиляет Маню. Ведь во всем отказывал себе, чтоб поддержать ее за эти почти три года. Они садятся на диван, обтянутый американской клеенкой. С безмолвной горячей лаской Маня обнимает брата и щекой прижимается к его лицу.
— Лентяйка, — шепчет Петр Сергеевич, гладя ее по щеке. — Кабы не Марк Александрович и не фрау Кеслер, ничего бы о тебе не знали. По два письма в год… Бесстыдница…
— Петечка, милый… Мне нелегко жилось. Огорчать не хотела. А лгать не умею…
— Почему тяжело? Да, мало высылал? Чего ж молчала? Я бы занял…
— Ах, не то! Не то… Разве когда-нибудь… Лишения мне всегда были ни по чем…
— Что же еще? — дрогнувшим голосом срывается у него. Мягко отстранившись, он пристально рассматривает ее поникшее лицо. Совсем другая стала. Ничего, в сущности, не осталось от прежней Мани. Рот другой. И глаза не те.