Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Где же ваша классовая борьба, когда девки на улицах песни поют? — исступленно вопрошал он, вонзая в собравшихся бешеные глаза. — Я еду по улице — поют, гады, завернул в переулочек — надрываются! Делать им нечего! Вот она, ваша работа, каждому видна — смехунчики, хохотунчики… А где боевой марксизм-ленинизм, я спрашиваю? Где коммунистическая непримиримость, большевистская принципиальность? И при такой веселой жизни вы хотите, чтобы шла хлебосдача?

Люди боялись смотреть друг на друга. Какая, и впрямь, хлебосдача, когда девки песни поют? А меня терзали запрещенные сомнения. У меня болело сердце. Я сам пел с девками и гулял с ними. И не видел в этом преступления. И хлеб, который получали, удушив песни, становился мне горек.

Я,

конечно, понимал, что трудности роста неизбежны — особенно когда перед тобой высокая цель, которая, как известно, оправдывает средства. И знал, что сомнения мои свидетельствуют, мягко говоря, лишь об идеологической невыдержанности. Но я ничего не мог с собой поделать: я не все средства принимал, не через все барьеры мог сигануть. Шиллер и Дидро, Сервантес и Спиноза, Свифт и Гегель, Платон и Толстой и еще сотни таких же идеологических путаников, а может, и прямых агентов гидры говорили во мне много сильнее Косиора. Я, безусловно, чтил украинского генсека (очень уж высока была должность), но во мне вздымалось тяжкое недоумение, недоумение превращалось в неприязнь.

Лет через пять я узнал об аресте и расстреле Косиора. Разумеется, он был осужден по выдуманному обвинению: вероятно, пытался продать Украину немцам — за пятьсот марок или японцам — за тысячу иен. Больше он сам не стоил, больше ему бы не дали. Да и воображения на суммы покрупнее у его кусочников-обвинителей не хватило бы. В общем, была, вероятно, какая-то обычная несусветная дичь. Его осудили невинно. Невинно пострадавших надо жалеть. Я его не жалел. Я презирал его и осужденного. Он сам рыл яму, в которую упал. Его страшный конец был делом его собственных страшных рук. Палач удостоился плахи.

Спустя несколько дней после отъезда Косиора Шмидт застрелился. Он оставил предсмертную записку: план в 1800000 пудов нереален, он не хочет обманывать горячо любимую партию и не менее горячо любимого Сталина и предпочитает расстаться с жизнью. На другой день после его самоубийства через совхоз катил еще один из вождей — Каганович (он тоже нагонял страху во время уборочной). Лазарь Моисеевич выразился о Шмидте кратко и гуманно:

— Собаке собачья смерть!

Спустя месяц я уезжал из совхоза. Было сдано уже 2300000 пудов, и отправка зерна на элеваторы продолжалась. В центре гигантских массивов урожай оказался не четырнадцать-пятнадцать, а двадцать четыре-двадцать пять центнеров с гектара. И на сторону девать его было некуда. И можно было не торопиться с истерикой. Хлеб поступал непрерывно — независимо от принципиальных речей и беспринципных сомнений. И сказал бы тогда тот же Каганович о Шмидте, что Шмидт герой, а не собака.

Не подождал Шмидт…

Итак, я жил в десятом отделении совхоза «Красный Перекоп», сперва в какой-то хате, потом в вагончике, поставленном в степи около тока. В нем обитали Левартовский, секретарь парторганизации отделения (так теперь стали называться прежние партячейки), и уполномоченный совхозный нарком Гонцов, полный, добродушный выпивоха, но не бабник, из тех, на которых начальство пашет и без пропуска в рай въезжает. Он был важной персоной, крупнее самого Островского (или Ковалевского, или — наоборот — Добровольского), начальника отделения, рыхлого, усатого и хитрого украинца, положившего, как и все, партбилет на стол очистной комиссии, но твердо решившего любыми средствами добыть его обратно. Я, как и другие командированные, относился к этим «любым средствам».

На полях работали отделенческие комбайны, грузовики прямо с поля возили зерно в Каховку, на элеватор. Этим занимались военные шоферы, прибывшие на своих машинах. Местные, совхозные, сгружали зерно на ток, где его хранили в бунтах. [119] Еду возили прямо в поле, она была скверной: мутная похлебка и каша из ячменя. Зато хлеба хватало. Ели суржик [120]

из пшеницы с ячменем — зерно было плохо очищенное, но молодые желудки его брали.

119

Бунт — связка, кипа, сложенный в штабеля товар. Здесь — куча зерна.

120

В сельском хозяйстве — смешанный посев озимой пшеницы с ячменем. Здесь — хлеб, приготовленных из двух видов муки.

Уборка шла медленно, хлеб осыпался. Кое-где он полег — не от дождя, от ветра. Гонцов ругался — огромный урожай погибал. Он поехал к Татьянину, кричал, грозил, умолял. Нам прислали уборочную бригаду из МТС «Новые маяки». Маяковцы прибыли на своих тракторах и со своими комбайнами. Ребята и девчата были старательные, довольно аккуратные (помню, Гонцов ставил их в пример совхозным).

Но проработали они всего один день, а на второй забастовали. У нас не хватило еды. Не мяса, разумеется (о нем и говорить не приходилось), — круп и муки. Обед в поле не привезли. Ужина тоже не было. И вечером маяковцы повернули свои машины домой.

Левартовский прибежал к Гонцову. Гонцов, прихватив меня, помчался за бунтовщиками. По дороге он сунул мне браунинг № 2.

— У меня еще наган есть — возможно, придется поворачивать их оружием. Смотри и делай, что я. Раньше меня не стреляй, а как начну, не медли!

Маяковцы уже выезжали на тракт, грейдерную дорогу на Каховку, когда мы их нагнали. Помню их бригадира, высокого, черного, страшно худого, — он один спорил с Гонцовым. Парни и девчата стояли позади и хмуро молчали. Я тоже не подавал голоса.

Бригадир доказывал, что они не обязаны работать не евши, кони и те без корма мрут, а чем люди хуже коней? А Гонцов уговаривал потерпеть, машина уже отправлена на центральную усадьбу — за мукой, приварок тоже будет. Ночку еще поголодаем, зато утром отожремся за двое суток! Неужели в наше революционное время, перед хищным лицом международного империализма, в первый год второй сталинской пятилетки единым хлебом жив советский человек, строитель социализма? Где наша вера в будущее, в сияющие перспективы грядущего расцвета?

Речь Гонцова была пламенна, он говорил так вдохновенно и убежденно, что меня дрожь прохватывала. Бригадир понял, что уполномоченного не перешибить. Он махнул рукой и, не вступая в прения, велел двигаться. Тракторы и комбайны зарычали и стали поворачивать с поля на грейдер. Гонцов выхватил наган и навел его на бригадира, я направил на толпу браунинг.

— Поворачивай на поле, даю минуту! — крикнул Гонцов. — Под суд пойду, но всех перестреляю, кто саботажник и отчаянный враг революции.

Долгую минуту бригадир всматривался в револьвер, нацеленный ему в лицо, потом крикнул рыдающим голосом:

— Сволоти! Що з ними зробиш? Пiшлы знову уколювати, якщо в их совiстi немає! [121]

Один за другим трактора и комбайны сползли с дороги на поле. Гонцов хмуро посмотрел им вслед и взял у меня браунинг.

— А с предохранителя ты его снял?

Я его не снимал. Я не знал, что у пистолетов есть предохранители. Гонцов выругался. Ходить с такими дерьмовыми помощниками на серьезное политическое мероприятие! А если бы пришлось стрелять — что тогда? Стал бы неторопливо изучать конструкцию, пока эти гады, эта подлая контра, эти изменники революции бегут восвояси, да? Оружие надо знать, без этого с врагами не справиться, не перековать их в друзей. Запомни на будущее!

121

«Сволочи! Что с ними сделаешь? Пошли снова вкалывать, если у них совести нет» (укр.).

Поделиться с друзьями: