Книга ночей
Шрифт:
Он спал и видел сон. Ему снилась земля. Вот эта земля, на которой он не родился и которая, может быть, именно поэтому отторгала его от себя, не принимая даже его мертвецов. И, значит, он так и остался «речником», лишь тенью проскользнувшим среди «сухопутных» людей. Да, землей нельзя было овладеть насильно, нельзя было даже мертвым проникнуть в нее. Конечно, он всю свою жизнь копался в ней — первые семь лет спускаясь в шахту и еще полвека распахивая и засеивая эти поля. Но все это были жалкие, поверхностные царапины, которые тотчас и бесследно затягивались. Он был «речником», отвергнутым рекой; теперь он стал крестьянином, отвергнутым землей, возлюбленным и отцом, отвергнутым любовью, живым, отвергнутым жизнью, но не принятым и смертью. Ему нигде не было места. Вот почему он не спешил подниматься с порога, где спал сидя.
Ему виделась земля, ее медные и золотые колосья, ее изумрудные и голубоватые травы, леса и источники, цветы — розовые, как губы, синие,
«Земля… земля…» — шептал во сне Золотая Ночь-Волчья Пасть. Робко забрезжил рассвет, на горизонте мелькнули его первые розовато-белые сполохи.
Однако разбудила Виктора-Фландрена не утренняя заря, а пылающий костер, который Матильда развела на месте вчерашнего пожарища, собрав последнюю солому в давно пустых стойлах и все оставшиеся дрова. Потом она сложила в него тела Альмы, Бенуа-Кентена, Жана-Франсуа и даже брата, которого с трудом вырвала из объятий спящего отца. Все эти тела казались неподъемными, налитыми свинцовой тяжестью холода и смерти, но как же покорно дались они ей в руки! Сама же Матильда, так внезапно вернувшаяся к жизни в тот самый миг, когда уже отказалась от нее, ощутила в себе новую, свирепую силу. Она пристально глядела в этот второй огонь — на сей раз очищающий и благословенный. Жаркий, прекрасный огонь, вновь соединивший все, что разрушило вчерашнее злое пламя, и теперь освобождавший мертвецов от их мертвого обличья, чтобы отдать ветру.
Золотая Ночь-Волчья Пасть встал и медленно подошел к огню. Он не сказал ни слова, только смотрел и смотрел, вместе с дочерью, на этот погребальный костер, где исчезали останки его детей и старого товарища. В его душе не было теперь ни гнева, ни ненависти, ни возмущения против Бога. К чему все это, если Бога попросту нет, если небеса так же пусты, как земля, как его дом?! Не было у него иных богов, кроме близких, которых он так любил и которые теперь мирно сгорали у него на глазах. Он смотрел, как эти боги обращаются в прах, и молчал.
Уже совсем рассвело, и небо приняло тот же светло-серый цвет, что и груда пепла на дворе, как будто и оно тоже горело всю ночь напролет. Поднявшийся ветер вздымал тучи снега и уже начал уносить пепел.
Виктор-Фландрен и Матильда решились наконец войти в разоренный дом. Ветер врывался в разбитые окна и стонал по углам; ободранные стены отражали и разносили по комнатам скорбное эхо его завываний. Казалось, это звучит нестройный хор разрозненных голосов, вырванных из уст и тел, беспорядочно метавшихся по дому, точно стая обезумевших, ослепших птиц.
Матильда взглянула на отца; он стоял посреди комнаты спиной к ней, уронив руки и глядя в пол. «Столько лет, столько жизней, — и чем же все это кончилось!» — мысленно воскликнула она, пораженная его видом. Ибо отец вдруг показался ей точно таким же, каким она запомнила его тридцать пять лет тому назад, у смертного ложа ее матери. Просто со временем плечи его стали чуть шире, а спина немного ссутулилась. Что же — зарыдает ли он теперь, как рыдал в тот день? Ее любовь к отцу была в этот миг и острой ненавистью и бесконечной нежностью, и эти два чувства боролись в ее сердце, грозя вот-вот разорвать его. Матильда схватилась за голову — комната завертелась вокруг нее, стены зашатались. Да, она сдержала свою клятву: она до конца осталась преданной отцу, не покинула его ни в любви, ни в смерти. Из пятнадцати рожденных им детей она одна была рядом с ним всегда, во всех жизненных бурях и невзгодах. И какую же награду получила она за свою бесконечную верность? Только безразличие и предательство за предательством. Она почувствовала, как ненависть берет верх над состраданием, превращается в безумную ярость. Беспощадное сознание обмана вспыхнуло в ней: как же посмеялась над нею жизнь! Матильда впилась зубами в руку, чтобы не завыть в голос, и, рухнув на колени, разразилась истерическим хохотом. Столько лет, столько любовных драм, ревности, смертей, и в результате — ноль, пустое место! Стуча кулаками в пол, она хохотала, хохотала до икоты. Виктор-Фландрен обернулся к ней. «Матильда, Матильда, что с тобой? Перестань, умоляю тебя! Замолчи, успокойся!..» Этот безумный, злобный смех разъедал ему душу. Опустившись на колени, он схватил дочь за руки. «Я тут, я тут! — крикнула она, не переставая смеяться. — Я всегда тут, при тебе! Других уже нет, а я осталась. Но только зачем, Господи боже, зачем?! Ты ведь никогда меня не любил, ни ты, ни все другие! А я вот выжила, и некому меня любить, некому!..» Всклокоченные волосы падали ей на лицо, лезли в глаза и рот. Эти седые пряди, свисавшие со лба, блестели, как слезы. Она подняла было руку, чтобы оттолкнуть отца, но рука задела его плечо и судорожно вцепилась в него. И отец открыл ей объятия, прижал к груди и дал выплакаться; ее слезы струились по его шее, под рубашку, обжигая кожу.
Наконец слезы иссякли; Матильда решительно поднялась и, отбросив назад волосы, твердо сказала: «Ну, а теперь за работу! Нужно все начинать сначала». В который уже
раз она сумела совладать с собой.И они взялись за работу — голыми руками, стремясь лишь к одному: бороться, день за днем, со страшной пустотой и горем, вторгшимися в их жизнь.
Однако вскоре у них появилась и другая цель. Она возникла вместе с молодой женщиной, пришедшей однажды вечером на ферму. Все ее достояние заключалось в одежде, что была на ней, и в ребенке, который только-только зашевелился у нее под сердцем. Она пришла пешком, и ей понадобился целый день, чтобы добраться до Черноземья. А добраться было необходимо, ибо ее городок тоже сгорел дотла. Самолеты сбросили на него больше бомб, чем там насчитывалось домов, не оставив камня на камне, одни лишь дымящиеся воронки. Исчез с лица земли и книжный магазин Бороме со своей красивой голубой витриной, крышей, стенами и книгами, да и сам хозяин вместе с женой нашел смерть под развалинами. Спаслись только Полина, их дочь, да ребенок, которого она носила, — ребенок Батиста. Вот почему она пришла искать убежище на Верхнюю Ферму. И Золотая Ночь-Волчья Пасть принял ее, как принял некогда Жюльетту и Ортанс.
Спустя короткое время присутствие Полины вернуло лица и плоть всем тем неприкаянным голосам, что гулко звенели в опустевших комнатах. Постоянно пребывая в неистовом ожидании, она сумела вовлечь в него и Виктора-Фландрена, вырвать его из оцепенелого одиночества. Она ни минуты не сомневалась в возвращении Батиста; кончится же когда-нибудь эта война, твердила она, все войны рано или поздно кончаются. И в самом деле: вокруг уже начали тихонько поговаривать, что враг смотрит хмуро и уныло, как оно всегда и бывает, если дело идет к разгрому. Ходили слухи, что он теряет последние силы, продвигаясь там, далеко, на востоке, в глубь заснеженных бескрайних равнин, навстречу своей погибели. Батист и Тадэ на фронт не попали, их отправили в трудовой лагерь где-то в Германии. И, значит, нужно было ждать и надеяться на их возвращение — с такой силой, чтобы оно стало реальностью.
Золотая Ночь-Волчья Пасть не мог вынудить судьбу вернуть родных на ферму, но он заразился неистовой надеждой Полины, как лихорадкой, и эта надежда грела ему сердце до самого конца войны. У него отняли близких, увезли их неведомо куда, неведомо зачем, но ведь не для того же, чтобы убить?! Страшная сцена во дворе, в день обыска, пожара и разорения фермы, была следствием зверской жестокости отдельного офицера и рокового поступка Бенуа-Кентена, но, разумеется, не являлась частью системы — просто ужасный, из ряда вон выходящий случай. И, однако, в последнее время он четырежды почувствовал ту жгучую, слишком хорошо знакомую боль в левом глазу, только не захотел придать ей значение, заставил себя позабыть о ней.
Иногда он думал: а может, его близкие находятся в большей безопасности в тех лагерях, под охраной самих врагов; может, там они меньше страдают от голода и лишений, чем здесь, на пустой ферме?
Он еще мог кое-как представить себе лагеря для военнопленных или иностранных рабочих, но был совершенно неспособен вообразить себе лагеря, куда свозят евреев. Он вообще слабо понимал, что это означает — быть евреем, и вражеская антисемитская пропаганда никак не прояснила для него этот вопрос, который он, впрочем, никогда и не задавал себе. В начале его знакомства с Рут она как-то сказала: «Знаете, я ведь еврейка». Но нет, он не знал, да и что тут было знать? Единственная разница между ними, которую он заметил тогда, была разница в возрасте, и только она одна мучила его. Однако и это оказалось неважным — счастье его союза с Рут смешало их года воедино, как воды двух светлых, неторопливых рек. Только сейчас эта фраза Рут вспомнилась ему и заставила размышлять. Но, сколько он ни думал над ней, он не находил ответа и в конце концов пришел к одному: Рут — его жена, его возлюбленная, и она обязательно вернется к нему, вместе с их четырьмя детьми, как только правнуки германского улана сгинут на краю света, в снегах, которые мечтали завоевать.
Да, Рут должна была вернуться к нему, вместе с детьми. И не только ради них самих, но ради тех двоих, со смертью которых он никак не мог примириться, — Альмы и Бенуа-Кентена. Он горевал о них еще больше, чем о сыне или Жане-Франсуа. До сих пор он не верил в то, что увидели его глаза. Любимый внук Бенуа-Кентен, милый, кроткий мальчик, благодаря которому он встретил свою последнюю любовь, сгорел заживо в струях пламени. И Альма, хрупкое дитя с глазами, вечными, как время, с душой, огромной, как ее глаза, пропела, захлебываясь кровью, свою последнюю скорбную песнь.
Именно ради этих двоих, обратившихся в прах, он должен был вновь найти Рут, чтобы они смогли, помимо их собственной любви, жить любовью своих детей, не успевших ее познать. Он твердо верил, что только подле Рут найдет утешение — и возрождение. Ибо только им двоим отныне дано было, наперекор смерти, возродить тех, кто был и остался лучшей их частью. И другие — другие тоже должны вернуться к нему, — и сыновья Бланш, и сыновья Голубой Крови, и даже те трое, зачатые в Лесу Ветреных Любовей, хотя от них не было никаких вестей с самого начала войны.