Книга о концах
Шрифт:
Что война - горе и несчастье,- про то понимают все до одного, и смысла в несчастьи никакого нет, и быть его не может, и искать его нечего.
И думает отец Яков: "Доведись мне объяснять - ничего не объяснил бы! И газеты читаю, и сам пописывал. И имею против них, несмышленых и малограмотных, сравнительно почтенное образование. Скажем так: отечество наше обижено вторгшимся в него неприятелем, злодейственным германцем. Нас бьют - мы бьем. Теперь скажем: уходите вы, пожалуйста, от нас, и мы драться совсем перестанем. Ведь обязательно уйдут, очень будут рады! Это, говорят, был бы сепаратный мир, как бы измена, мир позорный. Как мир может быть позорным? Это война позорна, а всякий мир - благодать. Кто кому изменил? Ведь Антип-то Косых, которому его жена, Матрена, пишет письмо,- он, Антип, никому
Отцу Якову самому боязно своих мыслей. За такие мысли не только из цензоров, а и подале улетишь. И думать тут нечего: бери другую пачку цидулек, читай, черкай, ставь лиловый штемпелек: дозволено военной цензурой. Антип, он тоже - знать-то он, может быть, и знает, а сидит в окопах и постреливает.
Собрав пачки в ровные стопочки, отец Яков несет их старшему начальнику:
– Тут сомнений не возбуждающие. А эти - на усмотрение, в количестве малом.
Работа отца Якова черновая, предварительная, хотя самая кропотливая. Его почтенной рясе доверили бы и большее, да он сам не берется:
– Чем могу - помогаю, насчет разбора мужицкой цидульки; а настоящая цензура - дело военное, мне недоступное, ваше дело.
Волосы отца Якова редеют и седеют. В лице стало больше строгости. И разговор отца Якова прост и отрывист. С тех пор как история поскакала вперед галопом, отец Яков подобрался, зорких глаз не спускает,- но прежней зоркости уже нет. Не все понятно. А что понятно - про то лучше смолчать. Утомился отец Яков. На остаток жизни наложено непосильное бремя. Тут и мудрец не всякий поймет - где же разобраться его поповской простоте!
НАКАНУНЕ
Из-под металлической каски робко глядят самые застенчивые в мире глаза, серые, несколько телячьи.
– Хотел спросить вас, товарищ Бодрясин...
– В-валяйте!
– Моя грамота какая: уездное училище. Не знаю, что ладно, что неладно.
– Ну?
– Да вот стихи пишу. Не прочитаете?
– А вы сами прочитайте.
Рядовой Изюмин читает не нараспев, а толково и внушительно:
А дома мама и жена Семьи кормильца ждут напрасно, Перед иконой зажжена Лампадка с деревянным маслом. Им не дождаться: он лежит В чужой Шампании пределах, Письмо в руке своей держит, Душа навеки отлетела.Бодрясину не нравится "держит" - неверно ударение. Может быть, лучше сказать "в руке его дрожит"?
– Я думал. Да как оно будет дрожать, когда он мертвый?
– От в-ветра. А то можно: "в его руке письмо лежит". А у вас, Изюмин, мать и жена дома?
– Да нету ж, я одинокий. Это только для стиха. А так ничего, товарищ Бодрясин?
– Ничего, хорошо.
– Мне писать очень нравится, бумагу портить.
– З-занятно, конечно.
– А вы стихотворений не пишете?
– Я не умею.
– Ну, вы-то, чай, все умеете!
Бодрясин загадочно улыбается. Действительно, он все умеет и все знает. Так, например, он сумел достигнуть возраста почтенности, живя как птица, в перелетах и без оседлости. Накануне войны он все же свил гнездо и вывел птенца, который, вероятно, скоро осиротеет. И знает он, Бодрясин, также все или почти все. Он знает, что война - бессмыслица и безумие; это не помешало ему пойти на войну добровольцем. Он знает, что будет убит, может быть, рядом с Изюминым. Изюмин пишет стихи, а он, Бодрясин, все знающий, не хватает его за руку и не бежит с ним отсюда куда глядят глаза, только бы уйти и не видать этого вздора и преступления.
И Бодрясин говорит:– Слушай, Изюмин, будем говорить друг другу "ты"; мы - солдаты.
– Чего ж, я рад. Так-то, действительно, ближе и лучше.
– Д-давай обнимемся!
Они колют друг другу щеки отросшей щетиной. Изюмин благодарно смотрит телячьими глазами.
– Пиши, Изюмин, стихи, это хорошо. Тем хорошо, что никому нет от этого ни пользы, ни вреда; вот как и от трубки т-та-баку. А после войны ты станешь з-знаменитым поэтом, этаким новым Пушкиным.
– Ну, где уж!
– Нет, правда. Уж если писать - так писать лучше всех. Валяй - и все! Ты, значит, станешь поэтом, а я вернусь к жене и ребенку, заберу их и уеду с ними на Волгу к-крестьянствовать. Это и есть счастье, Изюмин. Почему бы нам с тобой не быть счастливыми?
– Конечно, хорошо бы, раз что кому нравится. И чтобы вам самое лучшее, и мне бы чего-нибудь.
– А про войну забудем, будто ее и не было. Будто мы не убивали и в нас не стреляли. Был сон - и прошел. Люди все п-помирились и друг друга п-полюбили прямо до невозможности. И уж, конечно, навсегда. Ты этому веришь?
– Да ведь про всех не решишь, а уж чего лучше.
– А ты верь, Изюмин! Еще, сколько придется, тут посидим, а потом общая любовь, братство и больше ник-каких! Потому что иначе - черт его знает, что за жизнь! Нужно непременно верить в самый хороший конец - чего лучше не бывает. Ты верь!
– Так что же, я-то рад верить.
– Вот. Теперь слушай, Изюмин, милый товарищ. Если нас все-таки убьют наплевать, плакать не б-будем!
– После смерти не заплачешь.
– Плакать не станем, а б-благодарить тоже не будем. Попали под колесо и все. Не мы одни попали, и не мы - самые лучшие.
– Есть среди наших ребята отличные, прямо жалко их.
– Вот. На этом и порешим, брат Изюмин. А ты мне родной человек. И куда тебя занесло, во Францию! А в-впрочем, кормил бы вшей в России, одно на одно. Душа у тебя детская, Изюмин, за то тебя и люблю.
Изюмин говорит растроганно:
– Я вас давно полюбил, хорошего человека сразу видно.
– Не "вас", а "тебя".
– Вот именно. И поговорить приятно.
– Поговорить нужно. Вот я тебе сейчас покажу... Бодрясин деловито отгибает полу шинели, лезет в карман штанов. Среди листов твердой записной книжки у него хранится маленькая любительская фотография.
– Видишь? Вот это - моя Анюта, жена, простая и хорошая женщина. А на руках - п-понимаешь - наше п-произведенье, сынишка. Чувствуешь?
– Как есть на тебя похож.
Бодрясин расплывается в улыбку и машет рукой:
– Ну, я м-мордой не вышел, лучше на Анюту.
Они смотрят, потом Бодрясин бережно кладет карточку обратно в книжку и сует в карман. И больше разговаривать не о чем.
– Это тебе - за хорошие стихи.
– Вам спасибо. Скоро и кухня прибудет.
– Пора бы. Есть хочется зверски.
Так они беседуют в день передышки; не в день, а в час; полных суток передышки давно не было: немец не дает покою. Отряд русских добровольцев дешевое пушечное мясо - вплотную соседствует с германскими передовыми траншеями. Как засядешь в глубоком блиндаже - кажется, что враг тут же, за земляной стеной. Так оно и есть. Врагом называется немец: еще враги - турки, австрийцы, болгары. С какой-то минуты они стали врагами Бодрясина и Изюмина. Бодрясин и Изюмин стремятся их убивать, а те, с своей стороны, стараются убить Бодрясина и Изюми-на, своих врагов. Бодрясин - муж молодой женщины и отец ребенка; Изюмин пишет плохие стихи. Бодрясин слушал в Гейдельберге лекции немецкого философа, Изюмин в жизни своей не встречал турка и не имел никаких дел с немцами. Но дело в том, что Россия воюет с Германией, та самая Россия, родная страна, в которой Бодрясина очень хотели поймать и повесить. Бодрясин эту страну, естественно, любит и защищает, но там, в ее пределах, на ее фронтах, он делать этого не мог бы; поэтому он воюет в рядах французской армии. Логика! Изюмин был рабочим в Харькове, попался с прокламацией, скрылся от ареста и был сплавлен товарищами по партии за границу. Поэтому он тоже в рядах французов, столь же ему чужих, сколь и немцы. Все понятно! При чем тут головные размышления, когда под аккомпанемент орудий говорят сердца?