Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
Я говорил уже, что редкий русский писатель не был драматургом. Уж на что Сергей Атава — милейший Сергей Николаевич Терпигорев — и тот как-то разродился "Maman" — вещью, написанной крайне неумело.
В 1894 году он лечился на Кавказе. Каждое утро он являлся ко мне и спрашивал полбутылки коньяку и стакан молока.
— Доктор говорит, что необходимо. Только не знаю что: коньяк с молоком или молоко с коньяком.
И начинались бесконечные рассказы о старом помещичьем житье-бытье. Все кинто — продавцы фруктов — знали его по имени и отчеству, все торговцы Пятигорска, Есентуков и Кисловодска. Популярность
— Господи, какая гадость!
— Ну, уж не очень! — утешал я.
— Очень! И зачем только ее поставили, эту "Maman"? Особенно я теперь вижу, что это за пакость. Во мне нет драматической жилки.
Зато другой автор, Н.П. Вагнер [53], серьезно считал себя драматургом. Неуживчивый, подозрительный, он никогда не звал к себе в гости. Я встречал его только в Литературном обществе да раза два в редакции "Севера", куда он дал мне какую-то повестушку.
Раз приезжал он ко мне и не застал дома. Я пишу ему, спрашиваю, когда его застать, — он заезжает во второй раз, застает меня.
— Я, видите ли, написал пьесу… — из эпохи пугачевского бунта…
Он никогда не улыбался и смотрел мрачно…
— Не пропустят!
— Пропустят. Знаете, кто цензор? Наш Всеволод Сергеевич Соловьев! [54]
— Давно ли?
— Недавно. Я ему уж говорил. Приезжайте ко мне, и он будет. Вот я вам и почитаю.
— Я с ним давно не видался. Мы разошлись совсем.
— Я говорил ему. Он очень рад возобновить знакомство с вами.
— Хорошо.
Вскоре состоялось чтение. В своей унылой квартире против греческой церкви Кот-Мурлыка читал свою драму. Я смотрел на стены, где висели картины его сына, смотрел на его голый череп и вспоминал все, что говорили о нем и его подозрительности, — начиная с Достоевского, который любил его подразнить.
Когда он кончил третий акт и спросил:
— Ну как?
Я сказал то же, что и прежде:
— Не пропустят!
— Отчего! Я пропущу! — вступился Всеволод. — Что же тут такого?
— Народный бунт — пугачевщина. На сцену этого не пустят.
— Вздор. Я пропущу.
Вагнер обиделся и, повернувшись ко мне боком, продолжал чтение.
Когда он прочел все, Всеволод заметил:
— Ну, пять-шесть фраз для порядка выкинем, — остальное пройдет.
Вагнер оживился и спросил меня:
— А Суворин поставит?
— Отчего же не поставить, — а только не пропустят! Я с цензурой всю жизнь воюю.
Соловьев взял прошение, экземпляр и сказал, что пьеса будет на удивление всем пропущена.
Но пьесу не пропустили. А вскоре после того Соловьев принужден был покинуть пост цензора, так как его нашли "слишком либеральным".
Это статского советника и камер-юнкера!
Сам Всеволод Сергеевич Соловьев никогда не рисковал сделаться драматургом, хотя несколько раз говорил со мной о пьесе. Он был слишком нервен и болезнен, чтобы пережить первое представление. Вдобавок он был очень невысокого мнения об артистах.
Большие квартиры, к которым он имел пристрастие, создали вокруг него целый цикл знакомых. В начале его житья в Петербурге к нему, по его словам, часто заходил Достоевский Федор Михайлович, особенно после своих эпилептических припадков.
Он сидел у него хмурый, желчный, говоря, что ни к кому не может заходить после припадков, кроме него.
Однажды, когда он как раз находился в самом скверном настроении, вошел Николай Петрович Вагнер.
Достоевский
с удивлением посмотрел на него. Хозяин назвал фамилию вошедшего. Достоевский сказал:— Очень рад.
Вагнер вышел из себя.
— Как рад! Вы меня не знаете?
— В первый раз вижу.
— Я Вагнер, профессор зоологии, Кот-Мурлыка.
— В первый раз вижу.
— Как! Вы у меня сотрудничали в "Свете"!
— Никогда.
Достоевский под влиянием припадка эпилепсии вышучивал Вагнера, против которого что-то имел. Тот схватил шапку и ушел.
Потом Соловьев спрашивал у Федора Михайловича:
— В самом деле вы не знаете Вагнера? Федор Михайлович подумал и сказал:
— Кажется, знаю. Сразу не вспомнил.
Потом стоило мне некоторого труда уговорить Кота-Мурлыку сотрудничать в "Севере", который я начал издавать с Соловьевым. Никак не мог Николай Петрович забыть происшедшего эпизода.
Я не был его свидетелем и передаю только со слов Всеволода Сергеевича.
Гораздо менее я был знаком с его братом Владимиром. Сильный определенный ум его подчинял отчасти и брата. Но приверженец православия, Всеволод в ужасе был от перехода Владимира в католичество. К философским сочинениям брата он относился свысока и ценил только шуточные стихи. Владимир Соловьев был в этом отношении последователь Алексея Толстого и любил шуточные произведения в стиле Козьмы Пруткова. Кому не известна его шутка:
Наверху горят небес паникадилы,
А снизу — тьма…
Но немногим известна его веселая комедия, где есть стих такого рода:
Сладко извергом быть
И приятно забыть
Бога…
Но за это ждет до-
Вольно скверная до-
Рога…
С Владимиром Сергеевичем я, впрочем, познакомился еще студентом, в самом конце 70-х или в начале 80-х годов. Я обедал у его брата. Я тогда только что начинал писать, да и Всеволод, который был старше меня всего лет на шесть, еще не был "известным" литератором: он только начинал серию своих исторических романов. Но он уже был женат, нанимал большую квартиру в конце Офицерской и старался оказывать возможно больше внимания "начинающим". Узнав, что я третий год сижу над переводом "Гамлета", он сказал мне:
— Я очень люблю "Гамлета" и весьма хотел бы познакомиться с вашим переводом. Приезжайте ко мне обедать, — а потом мы почитаем. Никого не будет постороннего.
И вот после обеда мы расположились в небольшом кабинете хозяина с кофе и рукописью; только что я собирался приступить к чтению, как раздался звонок. Всеволод Сергеевич высунулся в дверь и еще раз приказал:
— Никого, никого, никого.
Тем не менее кого-то впустили, и кто-то сказал в щелку двери:
— Это Владимир Сергеевич.
— А, ну это можно! — сказал хозяин. — Я вас сейчас познакомлю с моим младшим братом — он интересный человек и с большими способностями.
В кабинет впустили худого красивого брюнета с густыми бровями. Ему тогда не было тридцати лет, но он казался старым. Голова так и просилась для лепки скульптора — столько в ней было углов, бугров и завитушек. Он оживленно пожал руку брату, посмотрел на меня, думая о том, что ему надо сейчас сказать, и начал быстро передавать брату подробности о какой-то фрейлине, должно быть, для них важные и интересные. Потом разговор перешел на какую-то публичную лекцию, и хозяин сказал: