Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книги в моей жизни: Эссе

Миллер Генри

Шрифт:

Я упомянул эту книгу потому, что досконально изучил ее. Быть может, мои слова прозвучат самонадеянно, но это книга для писателей. Жионо я не могу ограничивать лишь этим, однако должен сказать, что и он тоже питает писателя, обучает писателя, вдохновляет писателя. В «Голубом мальчике» он дает нам генезис любого писателя, рассказывая об этом с совершенным мастерством писателя состоявшегося. Чувствуется, что он «прирожденный писатель». Чувствуется, что он мог бы стать также художником, музыкантом (невзирая на его собственные утверждения). Это «История Сочинителя Историй», l’histoire de l’histoire [72] . Она срывает облачение, в котором писатель превращается в мумию, и открывает нам изначальное существо. Она дает нам физиологию, химию, физику, биологию этого любопытного животного — писателя. Это руководство, погруженное в магическую текучую среду медиума, который излагает его. Оно связывает нас с источником любой творческой деятельности. Оно дышит, трепещет, восстанавливает кровообращение. Это книга такого рода, которую мог бы написать — но, увы, никогда не пишет — любой человек, если у него есть хотя бы одна история, достойная рассказа. Это история, которую пересказывают вновь и вновь авторы, выступающие во множестве обличий. Редко история эта появляется прямиком из родильной палаты. Обычно ее сначала обмывают и одевают. Обычно ей дают имя, которое не является подлинным.

72

История истории (фр.).

Чувствительность

Жионо, развитие которой он приписывает деликатному воспитанию своего отца, без сомнения, одна из основополагающих черт его искусства. Она присуща его персонажам, его пейзажам, его повествованию в целом. «Сделаем нежным подушечки наших пальцев, ведь ими мы прикасаемся к миру…» Жионо именно это и сделал. В результате мы обнаруживаем в его музыке звучание инструмента, подверженного тому же процессу созревания, что и музыкант. У Жионо музыка и инструмент едины. Это его особый дар. Если он не стал музыкантом, поскольку считал, как он говорит, что быть хорошим слушателем важнее, то стал писателем, который довел слушание до такого искусства, что мы следим за его мелодиями так, словно сами их написали. И, читая книги Жионо, мы уже не знаем, кого слушаем — его или самих себя. Мы даже не сознаем, что мы слушаем. Мы живем его словами и внутри них настолько естественно, как если бы парили на комфортной высоте, погружались в глубины моря или устремлялись вниз, подобно ястребу под действием нижней тяги каньона. Механизм его повествования опирается на воздушную подушку среди земных испарений, и механизм этот никогда не скрипит, так как постоянно омывается космической смазкой. Жионо дарит нам людей, зверей и богов — в их молекулярной консистенции [73] . Он не видит необходимости опускаться в сферу атомов. Он имеет дело с галактиками и созвездиями, со стадами и стаями, с биологической плазмой, с изначальными магмой и плазмой. Имена его персонажей, а также названия окружающих их холмов и рек обладают пряным вкусом и терпким ароматом сильных трав. Это имена коренные, рожденные Югом. Когда мы их произносим, мы возвращаемся памятью к другим эпохам; сами того не зная, мы вдыхаем запахи африканской земли. Мы догадываемся, что Атлантида не так уж далека от нас, как во времени, так и в пространстве.

73

Et bien mieux qu’Ossendowski! [И гораздо лучше, чем Оссендовский!* (фр.)] (примеч. автора).

*Оссендовский Антон Мартынович (1878–1945) — польский писатель, по профессии горный инженер. Был министром финансов в правительстве А. В. Колчака, в книге «И звери, и люди, и боги» (1923), которую имеет в виду Миллер, описал свое путешествие в Монголию и Тибет, происходившее в разгар гражданской войны в Сибири.

Сейчас прошло чуть более двадцати лет, как роман «Холм», опубликованный нью-йоркским издательством Брентано под названием «Холм судьбы», сделал Жионо известным во всем читающем мире. В предисловии к американскому изданию переводчик Жак ле Клерк излагает, в чем цель «Премии Брентано», которая была впервые присуждена Жану Жионо.

«Для французской публики „Премия Брентано“ имеет особое значение. Начать с того, что это первая американская награда, увенчавшая роман французского автора, что повлекло за собой публикацию книги в Америке. Уже одно то, что признание пришло из-за границы — l’'etranger, cette post'erit'e contemporaine [74] , — вызывает живейший интерес, ибо сам факт, что жюри состоит из иностранцев, дает полную уверенность в том, что здесь нет propagande de chapelle [75] , нет никаких групповых интриг, как это неизбежно случилось бы, если бы премию вручали французы. Наконец, сама материальная ценность премии способна обеспечить будущие издания».

74

Иностранец равен потомку, будучи современником (фр.).

75

Клановая пропаганда (фр.).

Уже двадцать лет прошло! А всего несколько месяцев назад я получил две новые книги Жионо — «Король без дивертисмента» и «Ной» — первые из задуманной им серии в двадцать томов. «Хроники» — так он их называет. Ему было тридцать лет, когда «Холм» завоевал «Премию Брентано». За это время он написал внушительное число книг. Теперь же, в свои пятьдесят, он планирует серию в двадцать книг, из которых некоторые уже написаны. Перед самой войной он начал свой прославленный перевод «Моби Дика», многолетний труд, в котором ему помогали две одаренные женщины, и их имена поставлены вместе с его именем в качестве переводчиков. Грандиозное предприятие, ведь Жионо в английском не слишком силен. Но, как он объяснил в следующей книге «Приветствуя Мелвилла», многие годы «Моби Дик» был его постоянным спутником во время пеших прогулок по холмам. Он жил с этой книгой, и она стала частью его самого. Было неизбежно, что именно ему суждено стать тем, кто познакомит французскую публику с этим романом. Я прочел часть перевода, который кажется мне вдохновенным творением. Мелвилл не принадлежит к числу моих любимых авторов. «Моби Дик» всегда был для меня чем-то вроде b^ete noir [76] . Но, читая французскую версию, которая нравится мне куда больше оригинальной, я пришел к выводу, что когда-нибудь прочту эту книгу. Прочитав «Приветствуя Мелвилла» — эту интерпретацию поэта поэтом, «чистая выдумка», как сказал сам Жионо в одном из писем, я просто вышел из себя. Как часто «иностранец» учит нас должным образом оценивать наших собственных писателей! (Мне на память сразу же приходит удивительная книга об Уолте Уитмене, написанная французом, который в полном смысле посвятил свою жизнь его творчеству. Я также вспомнил о Бодлере, сделавшем имя Эдгара По общеевропейской притчей во языцех.) Вновь и вновь мы убеждаемся, что понимать один язык не означает понимать язык. Это всегда единение через общение. К примеру, даже в переводе некоторые из нас лучше понимают Достоевского, чем его русские современники, — или, добавлю я, лучше, чем нынешние наши русские современники.

76

Предмет особой ненависти; противный до последней степени (фр.).

Читая предисловие к «Холму судьбы», я заметил, что переводчик выразил опасение, как бы эта книга не оскорбила некоторых «щепетильных» американских читателей. Поразительно, с каким предубеждением относятся в англосаксонском мире к французским писателям. Даже некоторые католические авторы из Франции считаются «аморальными». В связи с этим я всегда вспоминаю, в какое негодование пришел мой отец, поймав меня за чтением «Шкуры дикого осла». Ему было достаточно увидеть лишь одно имя Бальзака, и он сразу пришел к выводу, что это «аморальная» книга. (К счастью, он так и не поймал меня за чтением «Забавных историй»!) Разумеется, отец за всю свою жизнь не прочел ни единой строчки Бальзака. Впрочем, он вряд ли читал и книги английских или американских писателей. Был только один писатель, которого он, по собственному признанию, прочел, и это оказался — c’est inou"i, mais c’est vrai [77] — Джон Рёскин. Рёскин! Я едва не упал со стула, когда он это сболтнул. Я не знал, как оценить подобную нелепость, однако позднее выяснил, что ответственность за это несет тот самый

священник, который обратил его (на время) к Христу. Еще больше удивили меня его слова, что он читал Рёскина с удовольствием. До сих пор я не могу это себе объяснить. Но о Рёскине как-нибудь в другой раз…

77

Невероятно, но это правда! (фр.).

В книгах Жионо, а также Сандрара и многих, многих других французских писателей удивительно большое место отведено еде и питью. Иногда это пиршество, как в книге «Да пребудет моя радость», а иногда — простая трапеза. В любом случае слюнки текут. (Как американец американцам, скажу, что нам необходимо иметь поваренную книгу, которая включала бы в себя рецепты, заимствованные со страниц французской литературы.) Каждый, кто имеет отношение к кино, знает, какое внимание французские режиссеры уделяют процессу еды и питья. В американских фильмах такие сцены отсутствуют, и это бросается в глаза. Если же нечто подобное появляется, то это не имеет никакого отношения к реальности — будь то сама пища или же участники пиршества. Во Франции, стоит только собраться двум или больше людям, между ними сразу начинается как чувственное, так и духовное общение. С каким вожделением всматривается в подобные сцены американская молодежь. Часто трапеза происходит на свежем воздухе. Это волнует нас даже больше, ибо мы воистину почти лишены радости есть и пить вне четырех стен. Француз «любит» свою еду. Мы едим лишь для того, чтобы насытиться, — или потому, что не можем избавиться от этой привычки. Француз, даже если он горожанин, ближе к земле, чем американец. Он не портит и не изменяет дары земли. Он получает удовольствие и от домашней пищи, и от изысканных творений гурмана. Ему нравятся продукты свежие, а не консервированные или замороженные. И почти все французы умеют готовить. Я не встречал ни одного француза, который не сумел бы сделать, например, такую простую вещь, как омлет. Но я знаю многих американцев, не способных сварить яйцо.

Естественно, с хорошей едой органично связана хорошая беседа — еще один элемент, напрочь отсутствующий в нашей стране. Чтобы завязать хорошую беседу, почти всегда необходимо иметь на столе хорошее вино. Не коктейль, не виски, не холодное пиво или эль. О, эти вина! Как они разнообразны, как тонко, как неуловимо воздействуют! И я не забуду добавить, что с хорошей едой органично связано присутствие красивых женщин, которые не только возбуждают аппетит, но и вдохновляют беседу. Как ужасны наши банкеты только для мужчин! Как мы любим кастрировать, уродовать себя! Как искренне мы ненавидим все плотское и чувственное. Я совершенно серьезно полагаю, что американцев гораздо больше, чем «аморальность», возмущает та радость, которую дают пять чувств. Мы никоим образом не представляем собой «нравственный» народ. Нам не нужно читать «Шкуру» Малапарте, чтобы понять, какое зверское начало таится под нашими рыцарскими униформами. Говоря об «униформе», я имею в виду облачение, укрывающее как гражданских, так и военных. Мы от начала до конца люди в униформе. Мы — не индивидуальности и не члены большого коллектива. Мы также не демократы, не коммунисты, не социалисты и не анархисты. Мы — буйная толпа. И узнают нас по нашей вульгарности.

Даже в самых грубых описаниях Жионо нет никакой вульгарности. Там может быть вожделение, сладострастие, похоть — но только не вульгарность. Его персонажи время от времени позволяют себе завести интрижку на стороне, иногда их даже можно назвать «распутными», но в этих легкомысленных сношениях нет и тени той мерзости, какая присутствует на страницах Малапарте, посвященных американским солдатам за границей. Никогда французскому писателю не приходилось прибегать к манерным ухищрениям — наподобие тех, что встречаются у Лоуренса в такой книге, как «Любовник леди Чаттерли». Лоуренсу следовало бы познакомиться с Жионо, с которым у него, между прочим, много общего. Ему следовало бы проделать путь от Ванса до равнин Верхнего Прованса, о котором Жионо, описывая окружение «Холма», говорит так: «…бесконечный простор голубых земель, деревня за деревней погружается во мрак на этих лавандовых полях. Горсточка людей — столь жалких в своей малочисленности, столь неудачливых в жизни. А среди трав изогнулся заросший камышом холм — словно бык». Но Лоуренс уже избрал смерть, хотя и сумел подарить нам такие книги, как «Покойник» или «Сбежавший петух». В нем еще оставалось достаточно дыхания, если можно так сказать, чтобы отринуть болезненный образ страдающего Спасителя и возродить образ человека, наделенного плотью и кровью, стремящегося просто жить, просто дышать. Очень жаль, что он не встретился с Жионо в первые годы жизни. Даже мальчиком Жионо сумел бы избавить его от многих заблуждений. Лоуренс всегда отрицательно относился ко всему французскому, хотя жить во Франции ему, кажется, нравилось. Он видел во всем французском лишь больные, «упаднические» стороны. Он сразу замечал именно это, где бы ни оказался, — у него был слишком острый нюх. Жионо буквально врос в родную землю, а Лоуренс нигде не мог задержаться надолго. Оба восславили изобилие жизни: Жионо в гимнах жизни, Лоуренс в гимнах ненависти. Жионо не только бросил якорь на своей «почве», но и закрепился в традиции искусства. И нисколько не страдал от наложенных на себя ограничений. Напротив, он расцвел. Тогда как Лоуренс выломился из своего мира и из сферы искусства. Он бродил по свету, словно потерянная душа, которой нигде не суждено обрести покой. В романах он проповедовал возрождение человека, но сам погиб жалким образом. Я очень многим обязан Д. Г. Лоуренсу. Мои замечания и сравнения не направлены на то, чтобы отторгнуть этого человека — я просто хотел показать его ущербность. Я тоже англосакс и в силу этого могу свободно говорить о его ошибках. Нам всем страшно необходима Франция. Я неустанно повторял это. И, вероятно, буду повторять до самой смерти.

Vive la France! Vive Jean Giono! [78]

Всего несколько месяцев назад я отложил в сторону эти страницы, посвященные Жану Жионо, поскольку знал, что еще многое должен сказать, но решил выждать нужный момент. Вчера мне нанес неожиданный визит один литературный агент, с которым я много лет назад познакомился в Париже. Он принадлежит к тому типу людей, которые, войдя в дом, направляются сначала в вашу библиотеку, чтобы взглянуть на книги и рукописи, а уж затем смотрят на вас. И при этом видят не вас, а лишь то, из чего можно извлечь выгоду. Когда он заявил с ослиной, на мой взгляд, тупостью, что его единственная цель — помогать писателям, я ухватился за эти слова и назвал имя Жионо.

78

Да здравствует Франция! Да здравствует Жан Жионо! (фр.).

«Есть человек, для которого ты, если не врешь, мог бы кое-что сделать», — прямо сказал я.

И показал ему книгу «Приветствуя Мелвилла». Я объяснил, что «Викинг» как будто не желает больше публиковать Жионо.

«А ты знаешь причину?» — спросил он.

Я повторил ему то, что они мне написали.

«Истинная причина не в этом», — возразил он и изложил мне «известные» ему истинные причины.

«Даже если то, о чем ты говоришь, правда, — сказал я, — хотя мне в это не верится, остается книга, которую хотелось бы увидеть в печати. Это прекрасная книга. Я люблю ее».

И добавил:

«В сущности, мне плевать на то, что Жионо делает и что о нем говорят. Я его очень люблю и безмерно им восхищаюсь. И я знаю моего Жионо».

Он взглянул на меня с иронической улыбкой и, словно желая подзадорить меня, произнес:

«Ты же знаешь, есть несколько Жионо».

Я знал, на что он намекает, но ответил просто:

«Я их всех люблю».

Кажется, он понял, что здесь больше вынюхивать нечего. Я же был уверен, что он вовсе не был так близок с Жионо, как хотел показать. А сказать он хотел, несомненно, следующее: Жионо определенного периода был гораздо лучше, чем Жионо другого периода. «Лучший» Жионо был, конечно, его Жионо. Именно подобная болтовня поддерживает литературные круги в постоянном брожении.

Поделиться с друзьями: