Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книги в моей жизни: Эссе

Миллер Генри

Шрифт:

Да, подобные слова — вне всякого сомнения, пророческие — забыть невозможно. И особенно эти: «Дай ответ! Не дает ответа!» Мне кажется, будто я слышу звучный голос многих и многих прославленных изгнанников, и песня их звучит так же, даже если они ненавидели страну отцов. «Я здесь. Вы там». Вот что говорят они все. «Я знаю свою страну лучше, чем вы. И люблю ее больше, даже если плюю на нее. Я блудный сын и однажды со славой вернусь — если не будет слишком поздно. Но я не двинусь с места, пока вы не сделаете меня почетным гражданином моего родного города. Я умираю от одиночества, но моя гордость сильнее любого одиночества. У меня есть для вас послание, но еще не настало время, чтобы открыть его вам». И так далее…

Я знаю эти сердца, переполненные мукой, переполненные отчаянием, переполненные такой гремучей смесью любви и ненависти, что они разносят человека на куски.

Возможно, я просил вас с особым вниманием прочесть главку под названием «Бруклинский мост» (в «Космологическом оке») именно потому, что там все это есть. Вы правы относительно «Черной весны». Вы ткнули пальцем именно в те строки, которые иллюстрируют мою мысль: «Я признателен Америке за то, что она помогла мне осознать, в чем я нуждаюсь…» Но разве не сказано там же, что «я — человек Старого Света»? Все эти жалкие, скудоумные журналы, о которых вы говорите, — не стоит тратить время на их обсуждение. Кого будет интересовать через

пятьдесят лет, что сказал Роберт Кемп, Эдмунд Уилсон{86} или любой другой член этой банды?

Я вернулся в Америку. И дни мои полны. Даже слишком полны. Каждое утро, ровно в 6.20 кричит петух. Петух — это мой маленький сын Тони. С этого мгновения у меня нет ни минуты отдыха. Часто день мой начинается с того, что я меняю ему пеленки или кормлю натертыми сухариками. Затем появляется Вэлэнтайн — «тайна Господня», как она себя однажды назвала. Иногда до завтрака я копаюсь в саду, расширяю слишком узкие грядки и возвращаю им все то, что они же нам и дали, — как хороший китайский крестьянин. Покончив с завтраком, бегу в кабинет и начинаю разбирать почту: каждый день нужно отвечать на пятнадцать — двадцать писем. До захода солнца я обычно отправляюсь на прогулку с детьми. Если я ухожу один, то возвращаюсь домой рысью, так как голову мою распирают идеи. Только в лесу я чувствую себя по-настоящему свободным — только здесь мне удается опорожнить мозги и перезарядить батареи. Некоторые дни напрочь пропадают из-за появления посетителей. Иногда они возникают один за другим — словно поезда. Едва лишь я взмахну рукой, провожая один состав, как другой уже на подходе. Многие из этих посетителей даже не читали моих книг. «Мы о вас слышали!» — говорят они. Как будто это может оправдать покушение на драгоценное время другого человека!

Между делом я стараюсь писать. Если мне удается урвать на это два-три часа в день, я чувствую себя счастливым. К примеру, это письмо я начал вчера и, вероятно, продолжу завтра. Мне приятно сочинять письмо, которое не является ответом на какую-нибудь просьбу, — беспричинное, так сказать, письмо, накопившееся во мне, словно вода в резервуаре. Мне давно нужно было написать его. Вы меня вдохновили, сами того не зная. Как я ненавижу эти письма от студентов колледжа, которые собираются писать диссертацию о том или ином аспекте моего творчества или же о творчестве одного из моих друзей. Их вопросы, их просьбы — это тихий ужас! И для чего все это? Есть ли что-нибудь более бесполезное, чем университетская диссертация? Пустая трата времени и энергии. (Мы ведь не каждый день получаем диссертацию, подобную той, что Селин написал о Земмельвайсе!) У некоторых особо наивных хватает наглости просить меня разъяснить им мое творчество в целом — и как можно короче. Иногда, отдыхая с лопатой в руках, я поднимаю глаза от грядки, которую перекапываю, — она, кстати говоря, начинает все больше походить на бруствер времен Балканских войн! — так вот, иногда, вглядываясь в огромную голубую чашу неба, где проносятся грифы, или вглядываясь в море, где не увидишь ни одного корабля, я спрашиваю себя, для чего все это, зачем продолжать всю эту безумную деятельность? Вовсе не потому, что я чувствую себя одиноким. Сомневаюсь, чтобы я испытывал это чувство больше двух-трех раз за всю свою жизнь. Нет, я просто спрашиваю себя — зачем? Вы пишете мне, и другие пишут, что книги мои нужно распространять, ибо в них содержится нечто ценное для мира. Я не уверен. Как было бы прекрасно вообще ничего не делать! «Застыть» и размышлять. Бить баклуши. И ничего больше. А пока единственный способ, которым я могу устроить себе каникулы, — это выдумать сомнительную болезнь, чтобы залечь на весь день в постель. Я могу лежать так часами, не заглядывая ни в одну книгу. Просто валяться и грезить. Какое наслаждение! Конечно, будь у меня выбор, я бы устроил себе другие «каникулы»: отправился бы куда-нибудь далеко — скажем, в Тимбукту, или в Мекку, или в Лхасу. Но, поскольку реальные путешествия мне недоступны, я странствую в воображении. В спутники же выбираю тех немногих, кто мне по сердцу, — Достоевского, Рамакришну, Эли Фора, Сандрара, Жана Жионо, или какого-нибудь неведомого дьявола, или святого, которого я вытаскиваю из его гималайской крепости. Иногда мне хочется сделать что-то необычное — просто ради перемены, как своеобразный антракт, и тогда я, быстро одевшись, перехожу границу, чтобы нанести визит моим друзьям, Шацу или Эмилю Уайту. (Они оба художники, но последний этого еще не понимает. Он сам не знает, как себя назвать, однако каждый день творит из Биг Сура новую миниатюру в персидском духе.) Чтобы увидеть другого американского писателя, мне пришлось бы преодолеть Бог знает сколько миль.

Это напомнило мне, что как-то вечером я прочел чрезвычайно интересное и поучительное письмо Шервуда Андерсона (от 2 января 1936 года) к Теодору Драйзеру. Непосредственной причиной его стало самоубийство Харта Крейна и Вэчела Линдсея, двух известных американских поэтов. «Вот уже год или два, — начинает Андерсон, — я кое-что обдумываю, и нам давно следовало бы это обсудить, обострило же мои мысли на сей счет самоубийство таких людей, как Харт Крейн{87}, Вэчел Линдсей и другие, не говоря уж о горькой судьбе какого-нибудь Мастерса» (Эдгар Ли Мастерс, автор «Антологии Спун-Ривер»). «Если в Америке существует предательство, — продолжает он, — то это наше предательство по отношению друг к другу. Я не верю, что мы — а под словом „мы“ я имею в виду художников, писателей, певцов — действительно поддерживали друг друга». Дальше он говорит, что хотел изложить эти мысли в памфлете под названием «Американец американцу». И утверждает, что все мы одиноки. Ему кажется, что мы могли бы помочь друг другу, если бы «вернулись к старому обычаю обмениваться письмами, который некогда существовал в мире». И добавляет следующее:

«К примеру, представь себе, Тед, как ты каждое утро садишься за стол работать и начинаешь с того, что сочиняешь нечто вроде послания другому человеку, работающему в той же сфере, что и мы с тобой. Предположим, из-за этого усилия мы произвели бы меньше как писатели. Возможно, мы и так слишком много производим. Я вижу в этом единственный выход из сложившейся ситуации. Заметь, я вовсе не прошу, чтобы ты написал мне. Я мог бы дать тебе имена и адреса людей, которые нуждаются в тебе и в которых нуждаешься ты. Мне кажется, вполне возможно создать некую сеть отношений и как-то сблизить между собой писателей, художников, авторов песен и т. д.».

На следующий день он продолжил свое письмо так: «Ты веришь, что Вэчел Линдсей совершил бы… [пропуск в письме сделан редактором, а не мной!], если бы получил в тот день хотя бы два-три письма от кого-то из нас?» [139]

Не знаю, как вы оцените эту идею Андерсона. Возможно, она покажется вам примитивной. Однако на меня она произвела впечатление, ведь я тоже американец. Я имею в виду то, что мы, американцы, всегда готовы что-то сделать, даже если не уверены, что это подействует. Но, как я говорю одному молодому писателю, который живет по соседству и пытается осуществить эту

идею, она больше годится для молодых и неизвестных, чем для старших. Почему бы молодым и неизвестным писателям не делиться друг с другом своими нуждами, желаниями, надеждами и мечтами? Почему бы им не создать собственную сеть, прочное ядро, оборонительный бастион для борьбы с равнодушием мира и старших писателей, уже добившихся успеха, для борьбы с равнодушием, глупостью и слепотой редакторов и особенно издателей? Как я заметил, старший писатель склонен, скорее, разубеждать, а не ободрять молодого. Он знает все западни и капканы, разочарования и сердечные муки, ожидающие новичка. У него уже нет иллюзий насчет ценности или необходимости любого творчества, включая его собственное.

139

«Карманный Шервуд Андерсон». Нью-Йорк: Викинг-Пресс, 1949 (примеч. автора).

Я абсолютно убежден, что слепой должен помогать слепому, глухой — глухому, а молодые писатели — молодым писателям. Более того, мы, старшие, можем научиться у молодых гораздо большему, чем они у нас. «Глупцы врываются туда, куда страшно вступать ангелам». Именно так! И в этом счастье. Недавно у нас побывал спесивый старый ученый, который, вступив в спор с одним из моих молодых друзей о грядущем полете на Луну, настаивал, что о таких рискованных предприятиях нечего пока и помышлять, а заблаговременное обсуждение подобных проектов приносит больше вреда, чем пользы. Полная чушь! Словно мы должны сидеть и спокойно ждать, пока ученые мужи все не подготовят и не обеспечат, пока они не скажут: «Вперед!» Может ли хоть что-то получиться, если держаться такого образа действий?

Но вернемся к Шервуду Андерсону и его доброму другу Драйзеру. Похоже, я забыл включить этих двух людей в список моих «влияний», когда обсуждал эту тему в одной из предыдущих глав. Мне очень повезло: я успел познакомиться с Андерсоном за несколько лет до его смерти. Это было вскоре после моего возвращения из Европы. Случилось так, что мы остановились в одной гостинице и договорились встретиться в баре. Явившись туда, я с радостью увидел, что с ним сидит Джон Дос Пассос. Первое мое впечатление было таким — как странно оказаться в компании двух знаменитых американских писателей! Я полагал, что должен изучить этих «птиц». (Конечно, в Париже я встречался с несколькими американскими писателями, но они были мне так близки, так родственны по духу, что я никогда не воспринимал их как «литераторов». А прежде, за все время моего ученичества в Америке, мне не доводилось встречаться и говорить ни с одним сколько-нибудь заметным писателем из числа наших соотечественников.)

Разумеется, это чувство критической отстраненности быстро исчезло благодаря теплоте и дружелюбию этих двух людей. Они были очень, очень человечными, и я сразу почувствовал себя в своей тарелке. Я упоминаю об этом потому, что по возвращении в Америку вновь оказался в прежнем положении новичка — никому не известного писателя. Я абсолютно уверен, что моих книг они не читали, но имя мое знали. Мы великолепно провели время. Меня особенно очаровал присущий Андерсону дар рассказчика. Еще я был поражен его американизмом, хотя внешне в нем не было ничего специфически американского. Дос Пассос также показался мне типичным американцем, хотя он был законченным космополитом. Но, главное, я заметил, что оба они чувствовали себя в этой стране как дома. Они любили Америку. И объездили ее вдоль и поперек.

Я уже говорил, как меня обрадовало там, в баре, присутствие Дос Пассоса. Да, потому что, как ни странно, это одна из его ранних статей — кажется, в журнале «Севн Артс» — привела меня к убеждению, что когда-нибудь я тоже стану писателем. Разумеется, я прочел многие из его ранних книг — такие, как «Три солдата», «Манхеттен» и «Восточный экспресс». Я ощутил в нем поэта — как почувствовал прирожденного рассказчика в Андерсоне.

Но еще до того, как они вошли в мое сознание, я читал и обожал Теодора Драйзера. В те ранние годы я читал все его вещи, какие только мне попадались. И даже выстроил свою первую книгу по образцу его «Двенадцати мужчин»{88}. Я полюбил также его брата, которого он с такой нежностью изобразил в этой книге: это был Пол Дресслер, автор песен. Мне не нужно вам говорить, какое огромное влияние оказал Драйзер на тогдашних молодых писателей. Его большие романы — такие, как «Дженни Герхардт», «Титан», «Финансист», которые мы именуем сегодня «огромными, тяжеловесными и громоздкими», — имели оглушительный успех. Они были мрачными, реалистичными, плотными, но отнюдь не скучными — по крайней мере для меня. Это страстные романы, насыщенные колоритом и драмой американской жизни, — они вышли прямо из нутра и сочатся горячей кровью человеческого сердца. Настолько выглядят они сейчас искренними, что в сравнении с ними такие люди, как Синклер Льюис, Хемингуэй и даже Фолкнер кажутся искусственными. Это человек, который бросил якорь в самой гуще жизни. Как репортер он наблюдал жизнь вблизи — естественно, ее изнанку. Но он не был ожесточен, он был честен. Такого честного писателя в Америке никогда не было. И он научил меня, помимо всего прочего, именно этому — честно смотреть на жизнь. У его книг есть еще одно достоинство — полнота восприятия. Я знаю, что американские романы считаются слишком толстыми, но в этом есть свое преимущество. Чуть выше я говорил о различии в «пустоте» европейских и американских писателей. Как мне кажется, пустота европейца — это отсутствие богатой руды в качестве исходного материала, тогда как пустота американца объясняется его духовным или культурным наследием. «Полнота пустоты», столь очевидная в китайском искусстве, неведома западному миру — как в Европе, так и в Америке. Упомянув о трепете, охватывающем меня при взгляде на европейский журнал или литературный еженедельник, я имел в виду то удовольствие, с каким нищий художник смотрит на крестьянина, который помешивает бульон с мясом — бульон, варившийся, так сказать, неделю или больше. Французскому писателю незачем нашпиговывать свои статьи блестящими именами и событиями — они входят неотъемлемой частью в его ежедневное литературное меню. Наши критические и философские эссе кажутся столь скудными в этом отношении, как если бы мы лишь вчера вышли из состояния варварства. Но когда речь идет о романе, выплескивающем суровый опыт жизни, американец может дать европейцу несколько очков вперед. Быть может, американский писатель находится ближе к корням и более восприимчив к тому, что называется жизненным опытом. Не могу сказать наверняка. Кроме того, обобщения всегда опасны. Я знаю множество книг, особенно французских авторов, равных которым у нас нет — они превосходят наши романы изобилием необработанного материала и шлака, богатством руд и почвы, глубиной и разнообразием опыта. Однако в целом у меня складывается впечатление, что европейский писатель начинает с крыши — или, если вам угодно, с небосвода. И это именно его индивидуальный расовый и культурный небосвод. Как будто он имеет дело с клавиром из трех уровней. Иногда он так и остается на верхнем регистре: голос его становится тонким, а темы известны наперед. Разумеется, великие европейцы работают на всех уровнях сразу: они знают, как заставить звучать каждую клавишу органа, и мастерски пользуются педалями.

Поделиться с друзьями: