Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книги XX века: русский канон. Эссе
Шрифт:

Рассказав очередной эпизод китежской легенды, рыбак снимает с крючка очередного окуня. Скептический слушатель пытается сразить рыбака убойным последним аргументом: «Я невольно засмеялся. Он посмотрел на меня, тоже слегка улыбнулся и спросил: “Чего ты? Не надо мной ли, дураком?” – “Нет, дедушка. А только подумалось мне чудное…” – “А что же, милай?” – “Ведь озеро-то… Одна видимость?..” – “Ну-ну…” – “И воды тут нет, а есть дорога и главные ворота?..” – “Это верно”. – “Так как же вот окунь-то? Выходит, и он только видимость”. – “Поди ты вот… А?” – сказал он с недоумевающей благодушной улыбкой. И потом прибавил: “А мы-те, дураки, жарим да кушаем”. Он опять вынул окуня, посмотрел на него, взвесил на руке и сказал: “Порядочный, гляди. Еще бы парочку этаких, – уха!”»

В начале очерка Короленко формулирует китежский парадокс: «Итак, над озером Светлояром

стоят два мира: один – настоящий, но невидимый, другой – видимый, но ненастоящий. И сплетаются друг с другом, покрывают и проникают друг в друга. Ненастоящий, призрачный мир устойчивее истинного. Последний только изредка мелькнет для благочестивого взора сквозь водную пелену и исчезнет. Прозвенит и смолкнет… И опять водворяется грубый обман телесных чувств…»

Для интеллигентского сознания повествователя призраком все-таки представляется Китеж. Реальный окунь опровергает легенду. В сознании народном, «почвенном» этого противоречия словно не существует. Китеж – есть, и Кирила – там, и никакие шуточки, никакие окуни не могут этого отменить. Реально лишь то, во что глубоко веруешь.

Платоновский рыбак, отец Александра – из той же породы людей, для которых невидимый мир является истинной реальностью – первый из взыскующих града, вот-вот заполнящих страницы романа. Но по первой части об этом еще трудно подозревать. Испытующий жизненный жест остается без отзыва и без последствий: «Над могилой рыбака не было креста: ни одно сердце он не огорчил своей смертью, ни одни уста его не поминали, потому что он умер не в силу немощи, а в силу своего любопытного разума». Его тягу к духовным странствиям наследует только сын: «Сколько он ни читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось какое-то порожнее место – та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир. В семнадцать лет Дванов еще не имел брони над сердцем – ни веры в Бога, ни другого умственного покоя; он не давал чужого имени открывающейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел, чтобы мир оставался ненареченным – он только ожидал услышать его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выдуманных прозваний».

До поры до времени эта пустота, открытая всем впечатлениям бытия, остается незаполненной. Обращенное к «будущей жизни» признание: «Вот это – я!» – встречает трезвую реакцию приемного отца: «Чтец ты – и больше ничего…»

Будущая жизнь подкрадывается незаметно, события не происходят, а сваливаются на людей. «Поезда начали ходить очень часто – это наступила война». В октябрьскую ночь в городе стреляют: «Там дураки власть берут, – может, хоть жизнь поумнеет».

Большевики, по суждению Захара Павловича, оказываются «великомучениками своей идеи», людьми с «пустым сердцем». Так что путь к ним героя неизбежен: две пустоты притягивают друг друга. С первым партийным поручением и пожеланием приемного отца «жить главной жизнью» Александр отправляется в большой мир – уже не как нищий сирота, а как странник, путник, созерцатель.

Смысл второй части романа – «путешествие с открытым сердцем» в поисках «строителей страны».

Структура ее резко ломается. На смену вязкому бытовому времени романа воспитания приходит авантюрный хронотоп большой дороги, фрагментарная, кусковая композиция. Прежние герои (даже сам Дванов) отодвигаются в сторону, на сюжетную периферию, а им на смену выскакивают, как чертики из табакерки, странствующие рыцари революции, коммунары, бандиты, анархисты, коммунисты, советские чиновники, старорежимные служащие с лесного кордона – люди, о существовании которых трудно было подозревать, читая «Происхождение мастера».

«Клячу истории загоним», – то ли предупреждал, то ли угрожал поэт. Герои первой части романа, в общем, жили в природном времени, а не в истории.

До Бога было высоко, до царя далеко, мир существования обрывался на горизонте. Теперь горизонты раскрылись, раздвинулись, обнажились геологические пласты какой-то неведомой жизни.

Из прошлого выступили фигуры Вакенродера и Достоевского, вдалеке прорезался Кремль с думающим об общей жизни Лениным, еще дальше обнаружилась Европа с могилой красной Розы, к которой стремится «рыцарь бедный» Копенкин (о «дорогом кладбище» Европы, «дорогих покойниках», которые верили «в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку», толковал «русский мальчик» Иван Карамазов: у Платонова эта метафора наложилась на историю и стала сюжетным мотивом).

В середине восьмидесятых (1986), в конце советской

эпохи, когда главные платоновские книги еще только готовились к публикации в России, замечательный скульптор В. Сидур писал немецкому другу-филологу, что он изучает Платонова, как Ленина. Потом добавлял, что Ленина не изучает вовсе, что ему нравится у вождя только одна фраза: «Нэп – это всерьез и надолго», – и жалел, что последователи не послушались Ильича. Все эти иронические оговорки нужны были В. Сидуру, чтобы обозначить масштаб платоновского творчества: «Мы написали: “Изучаем Платонова, как Ленина”, имея в виду познание революции с двух разных позиций. Революционера, совершающего эту акцию сверху, и наблюдателя (в данном случае Платонова), страждущего внизу. Я почти уверен, что Платонов – энциклопедия нашей послереволюционной жизни от самого начала и до нынешних времен, хотя сам автор не пережил даже Сталина».

Исторически неточным здесь кажется лишь одно слово – «страждущий». В статьях начала 1920-х годов, публиковавшихся в воронежских газетах и журналах, юный Платонов перекраивает мир с той же страстью, верой, беспощадностью, с какой делали это (но уже не только на бумаге) люди из Кремля. Он не страждет, а захлебывается от счастья, не наблюдает, а участвует.

«Государство – это мы». Ленинский афоризм, использованный на XI съезде РКП(б) (1922), Платонов «открывает» на два года раньше: «Управление государством станет обязанностью каждого, общей повинностью. Государство – это мы. Такую простую истину надо осуществить в действие» («Государство – это мы», 1920). В другой статье он развивает идеи т. Троцкого о «нормализованном работнике», «создании путем целесообразного воспитания строго определенных рабочих типов»: «Дело социальной коммунистической революции – уничтожить личность и родить их смертью новое живое мощное существо – общество, коллектив, единый организм земной поверхности, одного борца и с одним кулаком против природы» («Нормализованный работник», 1920).

«Многие люди думают, что коммунизм выдумали люди, которые сидели за морем, ничего не делали, а только думали и выдумали нам на голову. Это совсем не так. Коммунизм не выдуман, а сделан самой жизнью – в городах и слободах, и сделан хорошо» («Почему мы, городские рабочие – коммунисты», 1920).

«Взорвав… буржуазию экономически, мы убили этим самым и ее “дух”, т. к. дерево без почвы не растет…» («Революция “духа”», 1921).

«Человек – это вечный революционер, вечный созидатель на вечно разрушаемом… Мы взорвем эту яму для трупов – вселенную, осколками содранных цепей убьем слепого, дохлого хозяина ее – Бога, и обрубками искровавленных рук своих построим то, что строим, что начинаем только строить теперь…» («К начинающим пролетарским поэтам и писателям», 1919).

В начале 1920-х годов Андрей Платонов – «нормализованный революционер», который «всем лозунгам поверил до конца». Но без этих статей, этого умонастроения, этой исторической слепоты он не стал бы автором «Чевенгура».

Платонов ловит воздух времени, ощущение полета, порыва, – вдохновлявшее в 1918 году, в эпоху «Двенадцати», А. Блока.

Даже Варлам Шаламов, человек страшной судьбы, мученик Колымы, на своей шкуре испытавший все прелести того дома, который был возведен вместо Чевенгура на месте котлована, никому не хотел отдавать те годы. В незаконченных воспоминаниях 1970-х годов есть главка «Штурм неба». «Я был участником огромной проигранной битвы за действительное обновление жизни. Такие вопросы, как семья, жизнь, решались просто на ходу, ибо было много и еще более важных задач. Конечно, в государстве никто не умел строить. Не только государство подвергалось штурму, яростному беззаветному штурму, а все, буквально все человеческие решения были испытаны великой пробой.

Октябрьская революция, конечно, была мировой революцией.

Каждому открывались такие дали, такие просторы, доступные обыкновенному человеку. Казалось, тронь историю, и рычаг повертывается на твоих глазах, управляется твоею рукою. Естественно, что во главе этой великой перестройки шла молодежь. Именно молодежь впервые призвана была судить и делать историю. Личный опыт нам заменяли книги, – всемирный опыт человечества. И мы обладали не меньшим знанием, чем любой десяток освободительных движений. Мы глядели еще дальше, за самую гору, за самый горизонт реальностей. Вчерашний миф делался действительностью. Почему бы эту действительность не продвинуть еще на один шаг дальше, выше, глубже. Старые пророки – Фурье, Сен-Симон, Мор выложили на стол все свои тайные мечты, и мы взяли.

Поделиться с друзьями: