Книжный вор
Шрифт:
– Да, Папа.
Еще через несколько минут в комнате был Макс Ванденбург, бесшумный и бесцветный. Этот человек не дышал. Не двигался. И все же как-то перетек с порога на кровать и оказался под одеялом.
– Все в порядке?
Это снова Папа – теперь он обращался к Максу.
Ответ Макса порхнул с губ, затем пятном плесени расплылся на потолке. Так ему было стыдно.
– Да. Спасибо. – И он сказал это еще раз, когда Папа занял свое обычное место на стуле у кровати Лизель. – Спасибо.
Прошел еще час, пока Лизель наконец не заснула.
Она спала прочно и долго.
В полдевятого
Голос на конце руки сообщил, что сегодня она не пойдет в школу. Будем считать, заболела.
Проснувшись окончательно, Лизель разглядывала незнакомца в кровати напротив. Из-под одеяла виднелось лишь кособокое гнездышко волос на макушке, и – ни звука, будто человек даже спать приучил себя тише прочих. С великой осторожностью Лизель прошагала вдоль спящего, выходя за Папой в коридор.
Впервые за все время и кухня, и Мама дремали. Стояла какая-то ошеломленная, предначальная тишина. К облегчению Лизель, продлилась она лишь пару минут.
Появились еда и звук ее поедания.
Мама объявила повестку дня. Усевшись у стола, она сказала:
– Слушай, Лизель. Папа тебе сегодня кое-что скажет. – Дело нешуточное – Роза даже не сказала «свинюха». Личный подвиг самоограничения. – Он поговорит с тобой, а ты слушай. Поняла?
Девочка еще не успела проглотить.
– Поняла, свинюха?
Уже лучше.
Девочка кивнула.
Когда Лизель вернулась в спальню забрать одежду, тело на второй кровати повернулось на другой бок и свернулось калачиком. Оно больше не было прямым бревном – вроде буквы «Z», оно пролегло из угла в угол кровати. Зигзагом через постель.
Теперь в усталом свете Лизель увидела его лицо. Рот у чужака открылся, а кожа была цвета яичной скорлупы. Щеки и подбородок укрывала щетина, а уши твердые и плоские. Маленький, но кривой нос.
– Лизель!
Она обернулась.
– Пошевеливайся!
И она пошевелилась – в ванную.
Переодевшись и выйдя в коридор, она поняла, что идти предстоит недалеко. Папа стоял у двери в подвал. Он очень слабо улыбнулся, зажег лампу и повел ее вниз.
Среди кип свернутой холстины, в запахе краски Папа велел ей располагаться поудобнее. На стене пламенели слова, пройденные ими когда-то.
– Мне надо тебе кое-что объяснить.
Лизель села на стопку холстин метровой высоты. Папа – на пятнадцатилитровую банку с краской. Пару минут он подбирал слова. Когда те явились, он встал на ноги, чтобы их произнести. Потер глаза.
– Лизель, – начал он тихо. – Я не знал точно, что это все случится, и потому не говорил тебе. Про меня. Про того человека наверху. – Папа прошелся из угла в угол, свет лампы умножал его тень. Свет превращал Папу в великана, туда-сюда мотающегося по стене.
Когда он остановился, тень нависла за ним, наблюдая. Всегда ведь кто-то наблюдает.
– Знаешь мой аккордеон? – спросил Папа и повел рассказ.
Он рассказал о Первой мировой войне и об Эрике Ванденбурге, о поездке к вдове павшего солдата.
– Малыш, который в тот день зашел
в комнату, – тот человек наверху. Verstehst? Понимаешь?Книжная воришка сидела и слушала историю Ганса Хубермана. Та длилась добрый час, а потом настал момент истины, который требовал весьма очевидной и непременной лекции.
– Теперь слушай, Лизель. – Папа заставил ее встать и взял за руку.
Они стояли лицом к стене.
Темные силуэты и пропись слов.
Папа держал ее пальцы крепко.
– Помнишь день рождения фюрера, когда мы вечером возвращались с костра? Помнишь, что ты мне обещала?
Девочка подтвердила. Стене она сказала:
– Что не выдам тайны.
– Точно. – Между взявшимися за руки тенями по стене разбрелись намалеванные слова: сидели у них на плечах, лежали на головах и свисали с локтей. – Лизель, если ты кому-нибудь расскажешь про человека наверху, мы все окажемся в большой беде. – Ганс шел по тонкой проволоке: нужно было напугать Лизель, чтобы она оставалась нема как могила, но и успокоить, чтобы не перенервничала. Он выдавал ей фразу за фразой и следил металлическими глазами. Отчаяние и безмятежность. – Самое малое – это нас с Мамой заберут. – Ганс явно боялся, что сейчас слишком перепугает девочку, но он рассчитал риск и решил, что лучше пересыпать страха, чем недосыпать. Согласие девочки должно быть абсолютным и непреложным.
Под конец Ганс Хуберман поглядел на Лизель Мемингер и удостоверился, что она ничего не упустила.
Он огласил ей список последствий.
– Если ты кому-нибудь скажешь про того человека… Учительнице.
Руди.
Да неважно кому.
Важно, что в любом случае это будет наказуемо.
– Во-первых, – сказал Папа, – я заберу все твои книги до одной – и сожгу. – Это жестоко. – Я брошу их в печь или в камин. – Папа, конечно, вел себя как тиран, но так было нужно. – Поняла?
Потрясение пробило в ней дырку – очень ровную, очень аккуратную.
Навернулись слезы.
– Да, Папа.
– Дальше. – Нужно было оставаться твердым, и для этого пришлось напрячься. – Тебя заберут от меня. Ты этого хочешь?
Лизель уже плакала вовсю:
– Nein.
– Хорошо. – Пальцы Ганса крепче сжали ее руку. – Того человека заберут, а может – и нас с Мамой тоже, и мы никогда, никогда не вернемся.
Это подействовало.
Девочка стала всхлипывать так неудержимо, что Папе смертельно захотелось прижать ее к себе и крепко обнять. Он не стал. Вместо этого сел на корточки и заглянул ей прямо в глаза. И выпустил на волю самые тихие слова своей речи.
– Verstehst du mich? Ты понимаешь меня?
Девочка кивнула. Она плакала, и теперь Папа, разгромленный, сломленный, обнял ее в крашеном воздухе и керосиновом свете.
– Понимаю, Папа. Правда.
Папино тело заглушило ее голос, и они сидели так еще не одну минуту – Лизель со стиснутым дыханием и Папа, гладивший ее по спине.
Наверху, когда они вернулись, Мама сидела на кухне одинокая и задумчивая. Заметив их, она встала и поманила Лизель – она разглядела высохшие дорожки слез. Роза привлекла девочку к себе и навалила на нее свое типичное зазубренное объятье.