Кочевая жизнь в Сибири
Шрифт:
Глава II
Плаванье по Тихому океану – Семь недель на российском бриге.
«Он получил огромное удовольствие и наслаждение от своего путешествия, кто не испытал этого, должен обязательно попробовать пережить подобное»
Р. Бёртон «Анатомия меланхолии»
В море 700 миль на С.-З. от Сан-Франциско. Среда, 12 июля 1865 г.
Десять дней назад, накануне нашего отплытия к азиатскому побережью, полный больших надежд и радостных ожиданий будущих удовольствий, я честно написал в моём дневнике вышеприведённую цитату из Бёртона, ни разу не усомнившись в полной реализации тех «будущих радостей», которые мои восторженные глаза видели в такой «яркой неопределенности», и ни на миг не сомневаясь, что «жизнь на океанской волне» не есть состояние высочайшего счастья, достижимое в этом мире. Цитата показалась мне чрезвычайно удачной, и я мысленно благословил старого анатома меланхолии за то, что он вооружил
Напротив, мне казалось это совершенно логичным, и я бы с презрением отнесся к любому предположению о возможном недоверии. Мои представления о морской жизни были получены главным образом из пылких поэтических описаний морских закатов, «летних островов Эдема, лежащих в темно-фиолетовых сферах моря», и тех «лунных ночей в одиноких водах», которыми поэты веками обманывают невежественных земляков на предмет океанских путешествий. Туманы, штормы и морская болезнь совсем не входили в мои представления о морских явлениях, или, если бы я допустил возможность шторма, это было только живописное, очень поэтичное проявление сил ветра и воды в действии, без каких-либо неприятных особенностей, которые присутствуют в этих элементах в более прозаических обстоятельствах. Правда, во время моего путешествия в Калифорнию были небольшие неприятности с погодой, но память моя давно превратила её в нечто грандиозное и поэтическое, так что я даже с нетерпением ждал шторма как опыта не только приятного, но и весьма необходимого.
Иллюзия сия была очень приятной, пока она ещё продолжалась, но – всё когда-нибудь кончается. Десять дней настоящей морской жизни разрушили мою «светлую неуверенность будущих радостей» и породили стойкую уверенность в будущих страданиях, оставив меня оплакивать несовместимость поэзии и правды. Бёртон – хвастун, Теннисон – мошенник, Байрон и Проктер – их пособники, а я – жертва. Я никогда больше не буду связывать свою веру с поэтами. Они могут сказать правду вполне достаточную для поэзии, но их взгляды безнадежно извращены, а их воображение слишком изощрено, чтобы действительно реалистично описать морскую жизнь. «Лондонский пакетбот» Байрона – блестящее исключение, и я не помню другого из всего спектра поэтической литературы.
Наша жизнь с тех пор, как мы покинули порт, была, безусловно, не поэтичной.
В течение почти недели мы страдаем от всех неописуемых невзгод морской болезни, без каких-либо смягчающих обстоятельств. День за днём мы лежим на узких койках, слишком больны, чтобы читать, слишком несчастны, чтобы разговаривать, наблюдаем за лампой в каюте, как она раскачивается на своих хорошо смазанных подвесах, слушаем журчание и плеск воды за иллюминаторами, скрипы и стуки снастей и как тяжёлый гик переваливается из стороны в сторону от бортовой качки судна.
Мы всегда считали себя активными сторонниками теплианской [8] философии – веселья при любых обстоятельствах, но, к сожалению, не смогли примирить наш опыт с нашими принципами. В четырёх неподвижных фигурах у стен каюты не было ни малейшего намёка на веселье. Морская болезнь победила философию! Мрачные размышления о нашем прошлом и будущем было единственным нашим занятием. Я помню, как с любопытством размышлял о том, что и Ной когда-либо страдал морской болезнью, Интересно, мог бы его ковчег сравниться с нашим судном, и были ли у него такие же неприятные повадки, как у нашего брига при сильном волнении?
8
Иоганн фон Тепль (1350–1414) – один из ранних немецких гуманистов.
Если были – тут я почти улыбнулся своей мысли – какой же несчастье это должно было быть для бедных животных!
Я также задался вопросом, был ли Одиссей с рождения неподвластен морской болезни, или должен был пройти тот же неприятный процесс, через который прошли мы?
В конце концов, я пришел к выводу, что морская болезнь, как и другие, должна быть дьявольским изобретением современности, и что древние так или иначе обходились без неё. Затем, пристально глядя на пятна от мух на окрашенных досках в десяти дюймах от моего носа, я вспомнил все те чудесные ожидания, с которыми я отплыл из Сан-Франциско, и со стоном отвращения отвернулся к стене.
Интересно, кто-нибудь когда-нибудь описал свои морские болезни на бумаге? Есть всякие «Вечерние откровения», «Откровения холостяка» и «Приморские откровения», но никто и никогда, насколько я знаю, даже не пытался сделать так, чтобы его морская болезнь вознаградилась литературным успехом. По-моему, это странная оплошность, я бы со всей серьёзностью подсказал любому начинающему писателю, обладающему способностью мечтать, обратить внимание на обширное необработанное поле этой темы. Одна поездка по северной части Тихого океана на небольшом бриге обеспечила бы ему неиссякаемый запас материала.
Наша жизнь на бриге протекала однообразно, без каких бы то ни было заметных событий. Погода была холодной, сырой и туманной, с лёгким встречным ветром и сильным зыбью, мы заключены с нашей кормовой каюте семь на девять футов, её тесная, душная атмосфера, насыщенная трюмной водой, ламповым маслом и табачным дымом, оказывала самое угнетающее воздействие на наш дух. Однако я рад видеть, что вся наша партия сегодня в сборе, что чувствуется слабый интерес к перспективе обеда, но даже воодушевляющие звуки марша Фауста, который капитан играет на старом хриплом аккордеоне, не могут вызвать оживление
на мрачных лицах вокруг стола. Махуд делает вид, что с ним всё в порядке и играет в шашки с капитаном с притворным спокойствием, близким к героизму, хотя время от времени внезапно удаляется на палубу и возвращаться каждый раз с всё более бледным и печальным лицом. Когда его спрашивают о цели этих периодических визитов на палубу, он, с выражением наигранной бодрости, отвечает, что поднимался только «посмотреть на компас и ход судна». Я удивился, что простой взгляд на компас может вызвать такие болезненные и меланхоличные эмоции, как на лице Махуда, когда он возвращается, но он не перестал исполнять свой добровольный долг, чем избавил нас от излишнего беспокойства за безопасность нашего корабля. Капитан кажется немного беспечным и иногда не смотрит на компасом целыми днями, но Махуд наблюдает за ним с неусыпной бдительностью.Бриг «Ольга», 800 миль на северо-запад от Сан-Франциско. Воскресенье, 16 июля 1865 года.
Монотонность нашей жизни была прервана накануне вечером, а наша морская болезнь усугубилась сильным ветром с северо-запада, который вынудил нас дрейфовать в течение двадцати часов под одним зарифленным парусом. Шторм начался ближе к вечеру, и к девяти часам ветер уже дул в полную силу, а на море поднялось волнение. Волны стучали, как гигантские кувалды, по содрогающейся обшивке судна, порывы ветра ревели в снастях, а непрерывный «тук-тук-тук» насосов и протяжный вой ветра наполнял нас мрачными предчувствиями и лишал малейшей возможности заснуть.
Утро наступило угрюмо и неохотно, его первый серый свет, пробившийся сквозь слой воды на маленьких прямоугольных окошках на палубе, осветил забавную сцену хаоса и беспорядка. Корабль тяжело переваливался с борта на борт, а сундук Махуда, каким-то образом сорвавшийся со своего места, скользил взад-вперед по полу каюты. Большая пенковая трубка Буша в компании с огромной мочалкой нашли временное пристанище в моей лучшей шляпе, коробка сигар майора каталась из угла в угол в тесных объятиях грязной рубашки. По ковру во все стороны мотались книги, бумаги, сигары, щётки, грязные воротнички, чулки, пустые винные бутылки, тапочки, пальто и старые ботинки, а большой ящик телеграфных принадлежностей угрожал вот-вот вырваться из креплений и разрушить всё, что ещё осталось целым. Майор, который первым подал какие-то признаки жизни, приподнялся на локте в постели, пристально посмотрел на скользящие и катающиеся предметы, задумчиво покачал головой, сказал: «Это удивительно! У-ди-ви-тель-но!», как будто в кочующих сапогах и сигарных коробках он обнаружил какие-то новые, загадочные явления, которые нельзя было объяснить ни одним из известных законов физики. Внезапный крен, в который судно позволило себе удовольствие накрениться в этот самый момент, придал дополнительную остроту этому монологу, и с ещё большим убеждениям, без сомнений, в изначальной и врожденной порочности материи в целом и особенно в Тихом океане, майор откинул голову назад на подушку…
Не требовалось и ничтожной степени решительности, чтобы сдаться в таких бесперспективных обстоятельствах, но Буш после двух или трёх стонов и одного зевка попытался-таки встать и одеться. Быстро спустившись с кровати в момент, когда корабль поворачивался к ветру, он схватил свои ботинки одной рукой и брюки другой, и начал скакать по каюте, с удивительным проворством уклоняясь от носящегося по полу сундука, перепрыгивая через катающиеся бутылки и делая тщётные усилия вставить обе ноги сразу в один и тот же ботинок. Настигнутый посреди этой трудной задачи неожиданным креном, он стремительно атаковал наш безобидный умывальник, наступил на блуждающую бутылку, упал и, в конце концов, учинил полный разгром в одном из углов каюты. Трясясь от смеха, майор мог только выдавить из себя: «Я говорю вам – такая уди-ви-тель-ная качка!». «Да-да! – свирепо отвечал ему Буш. потирая одно колено. – Я тоже так думал! А вот встаньте-ка и сами попробуйте!» Но майор был полностью удовлетворён тем, что это попробовал Буш, и лишь засмеялся. Последнему, наконец, удалось одеться, и после некоторых колебаний я решил последовать его примеру. Упав пару раз на сундук, оказываясь то на коленях, то на локтях и совершив ещё несколько столь же невероятных подвигов, я, напялив наизнанку жилет и перепутав сапоги, вскарабкался по трапу на палубу. Ветер всё ещё был штормовой, паруса были убраны, кроме одного сильно зарифленного грот-марселя. Огромные горы голубой воды, громоздящиеся среди низко висящих дождевых облаков, устремлялись на нас белыми пенными гребнями, пролетали над верхней палубой и разлетались мелкими брызгами над баком и камбузом, накреняя корабль так, что звенел колокол на квартердеке, а подветренный фальшборт зачерпывал воду. Это не совсем соответствовало моим прежним представлениям о шторме, но мне пришлось убедить себя, что всё это было реальностью. Ветер завывал, как церковный хор, море выглядело так, как положено выглядеть штормовому морю, а судно кренилось и качалось так, что могло удовлетворить самого пристрастного критика. Однако ощущение величественности, которое я ожидал, почти полностью отсутствовало в смысле личного дискомфорта. Человек, которого только что швырнуло на световые люки внезапным креном корабля и промокший насквозь от брызг, не в состоянии думать о возвышенном, а после полного курса такого лечения любые романтические представления, которые он, возможно, ранее имел в отношении красоты и величия океана, в значительной степени будут утрачены. Плохая погода сводит на нет работу поэзии и настроения. «Влажное покрывало» и «безбрежный океан» поэта имеют значение, совершенно противоположное поэтическому, когда человек обнаруживает «влажное покрывало» в своей постели и «безбрежный океан» на полу каюты, а наш опыт подсказывает, что никакая это не величественность, а неприятность и дискомфорт от морской непогоды.