Кочующая роза
Шрифт:
— Я проснулась сегодня и думала. Этим во мне силам растущим, этим негаданным, бог весть откуда берущимся силам счастливым, им ведь тоже наступит конец? Ведь чем-то они должны завершиться? Может быть, чудом каким-то?
— Вы о молодости своей?
— И о ней…
Зелеными воронками крутилась вода. За коваными ржавыми бивнями якоря взлетали радуги, водопады.
— Я ведь, в сущности, так мало знаю о вас, — сказал я. — Расскажите о себе что-нибудь.
— А мне кажется, я вам все время рассказываю. Не было у меня ничего особенного. Был у нас дом деревянный, маленький домик на окраине Иркутска. И свой огород. А у забора поленница осиновых дров. Их привозили ранней весной, еще по снегу. А за лето они рассыхались, поленница кривилась, и дрова начинали
Я старался вникнуть в каждое ее слово, в каждый звук голоса. Мне все было важно. И было жаль тех лет, что она жила без меня. Я старался представить ее девочкой и тот полынный уголок у забора…
Она продолжала:
— В деревне, где у тети гостила, ехала однажды на велосипеде по проселку, по пыльным, сухим колеям. Вечер был, солнце низко уже над полем. А за горой деревня. И вдруг в деревне заиграла гармошка, а с дороги, из-под моих колес, взлетела какая-то птица, бесшумная, серебристая, то ли сойка, то ли кедровка. И села на сук. И что-то случилось. Все поле вдруг стало прозрачно от низких лучей, а в меня какие-то силы ударили от небес, от дороги и сделали невесомой, счастливой и зоркой. Я на веки веков запомнила и это поле, и птицу, прижавшуюся к суку, и себя в белом платье на велосипеде. Это вошло в меня и осталось. И только теперь я знаю, какое всему этому имя. Наверное, это любовь?..
глава десятая (из красной тетради). Златоверхий град
Секретарь горкома Николай Антонович Никифоров созвал их на совещание и, стоя у окна, ждал, когда все рассядутся. Глядел, как мутно и тускло в далеких сырых разливах, на острове, белеют цилиндры нефтехранилища, как внизу, на бетонке, ревут самосвалы. Окна в кабинете дрожали. Краны порта качали железными шеями в мутной завесе дождя.
Люди входили в его кабинет, пропахшие бензином и сыростью, серьезные, напряженные и угрюмые. Никифоров пожимал их холодные, мокрые от дождя руки, усаживал. И когда все собрались, оказал:
— Я вас собрал, оторвав от дел, ибо положение создается серьезное. Паводок, понаделавший бед весной, теперь отзывается потерей общего ритма, упущенным временем, разрывом в работе объектов. Пока не поздно, нам необходимо экстренно устранить разрывы, снова наладить стыковку объектов. Ибо, если возникнет брешь, а она готова возникнуть, в эту брешь потекут миллионы. Поэтому я хочу вас выслушать и понять вместе с вами, как расстроился сложный, с таким трудом достигнутый нами ритм, как нам снова его обрести.
Никифоров оглядывал их, сосредоточенных, краснолицых, будто ошпаренных этими дождями, ветрами, этими топями и хлюпающими небесами. И думал: вот они, его кадры, те, на кого должен он уповать, опираться, кто принял на себя этот город и несет, подставляя плечо каждый в своем месте, принимая страшное давление паводков, плывущих грунтов, парного бетона, изнашиваясь в этой работе.
Первым поднялся директор горнорудного комбината. Жилистый, долголицый, запеченный до черноты, с вывороченными, обветренными губами, в темном пиджаке, стискивавшем его короткое, налитое силой тело.
— Через четыре месяца, ровно по графику, я готов открывать разрез. Вы знаете, Николай Антонович, паводок нас почти не коснулся. Чуть дорогу помял, но мы ее подсыпали, до морозов простоит, а нет — мы всегда бетонные плиты сможем подбросить. «Пятитысячники» завезены, и идет полным ходом монтаж экскаваторов. За нами дело не станет. Лишь бы дали энергию и успели с мостом. Пусть мостовики пошевелятся. Они со своим мостом от колеи меня отрезают. Комбинат пустим в срок, а рудой начнем затовариваться. Именно здесь я вижу нестыковку: ГРЭС и мост, а за нас можно не волноваться, Николай Антонович.
Никифоров слушал директора с легким к нему отчуждением. Была в его словах вера в свое преимущество, в свою первую роль, роль комбината, вокруг которого создается город.
Никифоров давил в себе отчуждение, глядя на худое, костлявое лицо директора. Твердо знал, что увидит это лицо через несколько месяцев среди громогласных проломов
разреза, оплетенного рельсами и проводами с гудящими тепловозами, с роторными «пятитысячниками», ломающими камень, выгрызающими черный пролом.Вторым поднялся начальник строительства ГРЭС. Тучный, в толстом вязаном свитере, распиравшем пиджак, с болезненными отеками под глазами, с бобриком серо-седых волос.
— Я понимаю всю сложность момента, понимаю тревогу за ГРЭС. У нас все еще не начат монтаж агрегата. Пуск может быть сорван, если не сумеют забросить его к нам до конца навигации. Конечно, на крайний случай остается авиация, но все железо по воздуху не забросишь. Чего я боюсь? ЛЭП, первая очередь, разрушенная паводком, все еще не восстановлена. Это раз. Другое: из порта ко мне идут трубопроводы, другие блочные элементы. Я их хочу тут же монтировать, а они при перевалке разбиты. Приходится их ремонтировать, а это задержка во времени, да и сил сколько отвлекает… Что вы там, в порту, под пресс их, что ли, суете? Ненавидите вы нас там, что ли, в порту?
Никифоров, слушая сиплый, с одышкой голос начальника строительства ГРЭС, знал, что карманы его пиджака набиты нитроглицерином и валидолом, что на прошлой неделе его увезли со стройки в больницу с сердечным приступом. И должно быть, сейчас грудь его раскаляется от боли. Боль и тяжесть — это после построенных ГРЭС, возникавших в казахстанской степи и предгорьях Урала, у черты Полярного круга, боль и память об авралах и пусках, о бессонных ночах, когда в монолит уже врезан сияющий глаз агрегата, и форсунки вдувают огненный жар мазута, и в котле взбухает ревущий пар, и турбина рокочет, и инженеры трубками слушают шелест подшипников, и удар электричества в тысячи вольт, подхваченный медью подстанции, уносится к дальним заводам. И в каждой из этих ГРЭС остался малый кусочек сердца, бьется там на приборной доске крохотной красной стрелкой.
Секретарь горкома, слушая начальника строительства ГРЭС, все это чувствуя, думал: город растет, набухает, выдавливая себя из темной земли, выстраивая свои тяжелые, разномерные части. И как держать в работе ускользающее равновесие частей? Как им не дать разорваться, как свести в единое целое? Пусть каждый из тех, кто собрался, оглянется на соседа, соединится с ним своим искусством и опытом, войдет в сцепление с его скоростями и ритмами.
Поднялся начальник порта. Маленький, румяный, крепкий, в форменном кителе, белесый, с речной синевой в глазах. Говорил, запинаясь и окая, пряча покрасневшие руки.
— Вы знаете, Николай Антонович, как в паводок нас потрепало? Два причала залило. Где флот принимать? Мы и сгружали на грунт, а честно сказать, прямо валили! Лишь бы флот отпустить! Конечно, при разгрузке поломки… Я теперь мостовиков прошу: отдайте мне свой причал! Ко мне флот прибывает, поставить негде! По три в ряд к пирсу ставлю. А мостовики свой причал пустым держат! Вот он и есть тот пресс, который в порту стоит! А что кто-то кого ненавидит, это, по-моему, не тот разговор!
Никифоров про себя усмехнулся на обиду начальника порта. Поймал себя на симпатии к его оканью, к торчащим из кителя обветренным, краснопалым рукам, к синеве его маленьких глаз. Знал, что сквозь ревы порта, железное вращение кранов, лязг жестяных контейнеров, когда вслед за прошедшим льдом по открытой, в сверкающих льдинах воде идут караваны и весь берег дрожит и дымится, как плацдарм, на который брошен десант, выкатываются звонкие трубы, энергопоезда на обрезках рельсов, вываливаются бетонные плиты, мерзлые туши свиней, и ночью в свете прожекторов вспыхивают номера и названия судов, и начальник в своей золоченой кокарде срывает до сипа голос, — сквозь этот напор и кромешность в нем живет и таится боль и душа, неясная, немужская тоска о покойном отце-старике, жившем здесь испокон веку в деревянной избе на юру, в доме с седыми наличниками, с резным гусем на воротах, со старыми косами в сарае, граблями, с утлой, подгнившей ладьей. Отец его, бакенщик, уплывал на ладье к островам, захватывая керосиновый ржавый фонарь, мигал им в пустынных разливах.