Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Он знал, как важно лектору принимать в расчет свою аудиторию. В докладах для высшего состава он охотно ссылался на прошлое, не сомневаясь, что будет понят, как надо.
— В тактическом отношении военно-инженерная оборона за время мировой войны перешла от линии к полосе, а затем и еще больше углубилась. К концу войны строились не одна, а три полосы с таким расчетом, чтобы артиллерия не могла подавить следующей полосы, пока не взята предыдущая. Борьба за укрепленные полосы была венцом технической войны на русском фронте. За три года русская армия израсходовала столько колючей проволоки, что… Астрономия! Оперативные штабы превратились в бухгалтерские конторы, вычислявшие, сколько снарядов пришлось на аршин окопа, а пехота —
Крах армии — крах военной науки. Буржуазная стратегия повела войну на маневре по наполеоновским: рецептам. Но средства войны у буржуазии XX века и у Наполеона в начале XIX века были совершенно различны. Это привело к перенасыщению фронтов средствами войны и развязало силы многих противоречий. Стратегический маневр должен был исчезнуть. В тесноте сплошного фронта для него не осталось места. Маневр заменился прорывом. Однако новые стратегические отношения не родили новой тактики — искусства удержания больших пространств малыми силами не возникло. «Новая» тактика продолжала оперировать ударными, прямолинейными, элементарна простыми приемами: «Цепь, вперед! Цепь, ко мне! Ура!» Если прежде маневрировали армии, корпуса, дивизии и лишь иногда полки, то теперь они совершенно отказались от маневра. Маневр стал делом отделения, взвода, роты. Это, товарищи, и есть неопровержимое доказательство банкротства старой буржуазной теории военного искусства и крах его практики в гигантских жертвах и затяжке войны. Это — кризис старого-военного искусства, — громадное расхождение между средствами и усилиями, затраченными на войну, с одной стороны, и результатами, полученными от войны, — с другой…
Все попытки извлечь из печальной истории недавнего прошлого корень прогноза о характере будущих войн — ошибочны. Впрочем, они и не могут быть иными…
— Это вы обо мне, конечно, — раздался змеиный свист Азанчеева.
— Да, главным образом о вас, — отвечал Карбышев, — ибо навязывать нашему народу, который крепнет и цветет, силы которого множатся и сказочно растут в огне и буре всяческих преодолений, — навязывать этому народу-богатырю, народу-победителю тенденции стратегического смирения в будущих военных испытаниях стало теперь вашей специальностью. Председатель Союзного Госплана Куйбышев составляет гигантские пятилетние народнохозяйственные планы, а вы… Ведь вы же знаете Куйбышева, вы только вспомните… Военная наука должна быть партийна, как и всякая другая наука…
Карбышеву неожиданно бросилась в глаза бледная одутловатость азанчеевского лица. «Что с ним?»
— Я не хочу ни говорить, ни думать ничего дурного, — сказал он, — может быть, это у вас просто от малокровия…
В зале засмеялись. Азанчеев встал со своего места.
— Ваши дурацкие шутки, товарищ Карбышев, останутся без моего ответа. А по существу… История мировой войны — это история перехода империалистической войны в войну гражданскую. Я это понимаю! нисколько не хуже вас. Но интересуюсь не этим…
— А чем же? — раздался из зала свежий, молодой голос.
— Для меня, как военного исследователя, история мировой войны есть прежде всего история непрерывного ухудшения и разложения пехоты…
— Пехоты? — воскликнул молодой голос. — Разложения? Да ведь пехота — это основная масса участников войны, это — рабочие и крестьяне. И они, по-вашему, разлагались?
— Конечно…
— Не то слово, товарищ Азанчеев! Вы говорите: «разлагались». А на самом деле, они организовывались, осознавая свои классовые интересы…
— Но ведь они же дошли до отказа воевать…
— То есть вы хотите сказать, что они «разложились» в высшей
степени. А на самом деле они так хорошо организовались, что еще и повернули оружие против своих капиталистов и их правительств…Молодой голос звучал все громче, отдавался в ушах людей, наполнявших зал, все звончей. Якимах шел по залу и говорил:
— А у вас получается, что наша великая революция всего лишь «бунт» разложившейся солдатской массы. Я молод, своими ушами не слышал, но знаю, что это самое еще Керенский говорил!
— Позвольте! Позвольте! — тяжко отдуваясь, свистел смертельно бледный Азанчеев. — Позвольте же! Я совершенно согласен, что мировая война разрушила старое военное искусство буржуазии и создала основания… уф! пхе!.. основания… нового искусства империализма…
— И больше ничего?
— А что еще?
Якимах уже вышел на передний край зала и стоял теперь лицом к публике, взволнованный, разгоряченный, подкрепляя выразительность своих слов короткими, быстрыми жестами. У него были прямые, широкие плечи, железные руки с ровными блестящими ногтями и стройные сильные ноги. Большой, крутоголовый, с запавшими вглубь острыми глазами, он, как и прежде, оставался крикуном. И по мере того, как бурная весна его жизни начинала переходить в лето — жаркое, деятельное, изобильное, — все меньше понимал он спокойное отношение к делу. Карбышев смотрел на него с восхищением.
— Что же еще?
— А то, что на полях сражений мировой войны, в тылу этих сражений, в схватках ожесточенной классовой борьбы возникли основания для другого, для нового военного искусства, — для военного искусства революции. Если вы не сознаете, товарищ Азанчеев, неизбежности революционного преобразования военного искусства, не видите, как оно превращается в советское, сталинское, военное искусство, то откажитесь же от работы в этой области. Мы не можем вам разрешить заниматься подделками…
— Что?.. — взвизгнул Азанчеев. — Я требую…
Якимах, вероятно, не слышал, а если и слышал, то во внимание не принял. Он продолжал говорить, и мягкая коричневатость, окружавшая его живые, упрямые глаза, делала их еще больше, глубже и живее.
— …Подделками. Нельзя, чтобы под маркой борьбы за освобождение нашего мышления из плена буржуазных доктрин нам подсовывали подлинные концентраты буржуазных военных теорий эпохи империализма. Теории эти отражают в себе все характерные черты противоречий действительности, в которой отживает свой век империализм. Мы ничего не желаем заимствовать из практики кризисов, фашизма, социал-патриотизма, — не хотим! И вам, товарищ Азанчеев, не позволим проповедывать эту зловредную дребедень!
Последние слова Якимаха слились с шумом, вдруг разбежавшимся по залу. Шум быстро поднялся, но еще быстрее улегся. И тогда пронзительный голос Азанчеева ворвался в тишину.
— Говорю и буду говорить! — кричал он. — Это мое единственное, беспощадное и вместе с тем великое право. Нет, вы не заставите меня молчать…
И он действительно говорил — много, долго, с неудержимой экспрессией. Но так скучно и нудно, как если бы кто-то взял да и вырвал из него жало.
Бледнозолотистый свет осени играл за окном. Тонкий переплет рамы длинными и косыми прямоугольниками вырисовывался на гладком полу. Седой профессор, с желтым от страха лицом, оглядываясь, говорил Карбышеву:
— Да, да… факт! Я сам читал приказ. Азанчеев уволен из академии. Факт.
Профессор оглянулся и припал губами к карбышевскому уху.
— Дело… Что за дело?.. И Лабунский — тоже… И… И…
Карбышев смотрел в окно на осеннее, светлое небо и думал. Потом невесело улыбнулся.
— Что делать, Иван Иваныч? Всему бывает конец. Два конца — только у колбасы. И никак нельзя терпеть, чтобы на фундаменте, который построен для храма, стоял… трактир!..
Когда стало известно, в чем именно заключалось «дело», Иван Иваныч снова прилип к Карбышеву.