Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Как-то в «ревир» зашел помощник Дрейлинга, хромой полковник СС Заммель.
— Скажите, генерал, — обратился он к Карбышеву, — будет Красная Армия продолжать свое сопротивление после падения Москвы?
Карбышев встрепенулся.
— Неприятель не войдет в Москву. Он будет разбит под Москвой.
Хромой полковник показал длинные желтые зубы.
— Должен огорчить вас, генерал: свидетелем этого вы, во всяком случае, не будете.
— Возможно…
По темному лицу Карбышева проскользнул быстрый смешок — не улыбка, а скупой и острый отблеск внутреннего огня.
— Я не буду свидетелем. Но вы, полковник, будете непременно!
Искусственная нога Заммеля спружинила, и, странно подпрыгнув, он зашагал в соседнюю палату…
Выздоровевшие разносили по лагерю речи Карбышева. Заболевшие приносили в «ревир» последние известия, подхваченные с родины секретным радиоприемником. «Разгром
— Товарльищи! — радостно говорил Карбышев в канун нового, сорок второго, года, — случилось то самое, что неминуемо должно было случиться. Желание победить — дополнительный ресурс победы. В любой стратегической и тактической задаче это — важнейшее из условий решения. Первое доказательство — гражданская война. Второе — разгром фашистов под Москвой. Их офицеры уже прижимали к глазам бинокли, разглядывая завтрашнюю добычу. Но одно «сегодня» сменялось другим, а «завтра» все не приходило. И так — до разгрома…
Скрипя пружинящей ногой, в палату вошел полковник Заммель.
— Поздравляю вас, генерал.
— Благодарю, полковник.
— Вам известно, с чем я вас поздравляю?
— Нет.
— Ну-н?..
Карбышев молчал.
— Итак, вы этого не знаете?
— Нет.
— Я поздравляю вас с выздоровлением. Вы оставляете «ревир» и переводитесь в барак.
К тому времени, когда Карбышев очутился в бараке, его лагерная репутация стояла на очень большой высоте. Можно было без преувеличения сказать, что мнение Карбышева насчет того, как себя вести и как поступать в тех или иных условиях, почти для всех хамельсбургских узников равнялось прямому указанию. В загадочной связи с его ролью среди заключенных находились действия каких-то неизвестных лиц на воле. Один из военнопленных советских солдат, работавших в городе, доставил Дмитрию Михайловичу пузырек с целительными сердечными каплями и бутылочку с элексиром для желудка. «От кого?» — «От немцев». — «Что за немцы?» — «Не сказались. Только передать велели». — «Да вы бы спросили: кто такие?» — «Я и спрашивал». — «А они?» — «От докторши, говорят…» Фрау Доктор?! Опять… Но на этот раз фрау Доктор представлялась Карбышеву совсем иначе, чем раньше: высокая, худая, очень серьезная, с прямыми, как солома, светлыми волосами, а очки роговые. В таком виде она меньше походила на случайную фантасмагорию и больше — на устойчивую реальность. Только разгадка была попрежнему далека…
Наступление Нового года ознаменовалось приказом: всех пленных, не считаясь с возрастом и званием, гнать на работу в промышленность. Приказ взволновал население лагеря. Ночью члены бюро подпольной организации собрались кучкой в бараке, чтобы обсудить положение.
— По английской пословице, — шутил Карбышев, — птицы с одинаковыми перьями слетаются вместе.
Разговор завихрился было, как искры и дым из пароходной трубы. Но методическая мысль Карбышева быстро подвела его к самым существенным вопросам. Новогодний приказ требовал контрмер. Карбышев предлагал их одну за другой. Стройная, ясная, последовательная система борьбы отчеканивалась в его словах.
— Мы не можем не выполнить приказа, — пленные пойдут на фабрики, заводы, железные дороги и будут работать. Но надо, чтобы они работали не так, как хочется фашистскому начальству. Надо, чтобы их работа не помогала выполнению гитлеровских планов, а наоборот, срывала их. Направить их на путь саботажа — прямая задача подпольной лагерной организации. И для этого в каждом бараке необходим дельный организатор. Нас душат пропагандой. Нужна контрпропаганда. Надо, чтобы все понимали: что хорошо для «них», то плохо для нас. Чем поддерживать дух? Перспективой свободы. А отсюда еще одна задача — устройство побегов. Нельзя допускать колебаний в настроениях пленных. А для этого надо бороться с подачками, наказывать тех, кто их принимает. Принять подачку — обязаться перед тем, кто дает… Для борьбы нужны суды чести, практика бойкота… Никаких разговоров, полное выключение из товарищеского оборота. Бойкот — страшная вещь… Взрослые плачут, как дети. Мягкость — долой. Одно дело — запах трупа. Другое — вонь живого, но нечистоплотного человека. Это как на сортировке овощей…
И тут все сразу вспомнили о завскладом Линтвареве.
— А что с этаким типом делать? — заговорил член бюро с густыми и кустистыми бровями, которые у иного человека сошли бы и за усы, — самый дрянной человечишка…
Месяц назад было постановлено: желающие вытачивать портсигары и плести из соломки шкатулки и корзиночки могут заниматься этим безобидным делом сколько душе угодно, — подобные рукомесла были
очень распространены в лагере, — но сдавать свои произведения администрации не должны. За шкатулку администрация платила буханку хлеба, а на волю продавала ее за несколько десятков марок, и хамельсбургские дамы обильно украшали свои туалетные столики лагерной продукцией. Во всех этих комбинациях было нечто неблаговидное, нехорошее, обидное для чести и унизительное для советского самосознания. Постановление было вынесено, а Линтварев взял да и продал шкатулку — большую, удивительно красиво и тонко отработанную (он был большим мастером на этакие поделки) — за две буханки.— Я ему говорю, — рассказывал член бюро с густыми бровями: «Эх ты, прокисшая капуста!» — А он: «Не могу я один суп из крапивы жрать, — не могу! Старики легче голод переносят, а молодые лейтенанты тают…» — «Да ведь ты не лейтенант». «Все равно, молодой я, молодой, — пойми…»
— Понять нетрудно, — возмущались члены бюро, — самый колеблющийся тип.
— Суд чести надо…
— А ваше мнение, товарищ генерал-лейтенант?
— Бойкот! — решительно сказал Карбышев.
Так и постановили: объявить Линтвареву бойкот.
Зима была жесткая, с визгливым, обжигающим ветром и ледяными зорями. Пленные в Хамельсбургском лагере замерзали. Два кусочка хлеба с холодной картошкой на завтрак и брюква на обед не грели. Именно после завтрака и обеда на многих нападала такая свирепая дрожь, что зубы их отстукивали марш за маршем. Молодежь охотно ходила на лесозаготовка и возвращалась домой с охапками дров за плечами, Из стариков Карбышев чувствовал себя всех бодрей. С утра пять раз быстро обходил барак, проделывал гимнастику по Мюллеру, мало ел, мало спал, подолгу лежал не двигаясь. О нем говорили: «Посмотришь на Дмитрия Михайловича — и жить хочется и бороться..?
Но первого декабря Карбышев не ходил по бараку, Не занимался гимнастикой, не ел и не спал. Он весь день пролежал на койке с открытыми глазами. Первое декабря… Карбышев старался представить себе, что сегодня делается в Москве, на Смоленском бульваре, там, дома, без него. Сегодня день рождения дочери Тани. Сегодня ей — пятнадцать лет… Пятнадцать… И в этот день между ним и дочерью…
О, сколько их,железных километров,Ложится через эту дальПо следу волчьих стай,По свисту вьюжных ветров,По блеску пламени и льда!Как далеко!Как далеко!И все жеЗдесь, в этой сумрачной дыре,Зачеркнуто, — на что это похоже?Сто с лишним дней в календаре!Откуда вдруг проснулись в памяти эти давным-давно забытые стихи? Откуда они? Из «Чтеца-декламатора»? Нет, нет… Может быть, елочкинское сочинение? Едва ли. Велички? «Не знаю, — думал Карбышев, — да и не все ли равно… Что же сегодня там, в Москве, с моими милыми? Что с ними?» И слезы, неслышно выбежав из открытых глаз, останавливались и холодели на бледном неподвижном лице…
Кроме холода, пленных донимал помощник коменданта полковник Заммель. Он появился в Хамельсбурге сравнительно недавно из Молодеченского лагеря, где занимал такую же должность. Вместе с ним переехала из Молодечна тамошняя атмосфера мелких придирок, наглой ругани, обысков и бесконечных проверок. При Заммеле состояли два эсэсовца, унтер-офицеры. Один — болтливый толстяк. Сперва он усиленно рекомендовал себя старым социал-демократом со станции Виллинген, а потом нашел нужным изменить редакцию и превратился в старого коммуниста из города Нейштадт. Второй унтер-офицер был самый настоящий «шпицбуб»: глуп, исполнителен и «беспощадно суров.
Однако и он тоже прикидывался коммунистом. Хотя ни первому, ни второму никто не верил ни в едином слове, но оба они с тупым упорством подбивали пленных на побег в Швейцарию, расписывая наилучшие маршруты через Шварцвальд и даже обещая адреса…
…Зима перевалила за январь. Небо то сдвигало, то раздвигало клочкастые вихры тумана. Белые волны ползли по земле, клубясь в кустах и ватой обвисая на деревьях, — начиналась весна. Люди выглядели в тумане крупней, чем были, а может быть, и в самом деле становились больше — росли от несчастий. Лагерная одежда вбирала влагу из воздуха с жадностью губки. К вечеру, когда туман разрывало ветром в лохмотья, одежда пристывала и делалась твердой, как арбузная корка. Заключенные заболевали и умирали сотнями. Так продолжалось до марта, когда вдруг потеплело, деревья зазеленели и в полях загорелся желтый цвет ромашки.