Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Османьянц был круглолицый толстячок, с грушевидным носом, черно-синей шерстью на потных висках и такими глазами, словно отверстия для них кто-то проткнул пальцем. Он умел очень ловко перехватывать чужие улыбки. И они отражались в его глазах хитрыми огоньками.
— Мало вам Львова? Пожалуйста: Перемышль открывает дороги на Краков и Будапешт… Стратегический узел… в тылу Карпат… и так далее, — прямо из записной книжки покойного генерала Леера. И везде — красивые дамы, дамы… Пожалуйста, займитесь этими дамами, я вас прошу…
Лабунский ясно представил себе легкую, быструю походку Нади Наркевич, тихую музыку ее ласковых, обращенных к нему речей. «Глуп, как стадо баранов!» — подумал он об Османьянце и спросил:
— Сплавляете?
— Кого? Куда? Бог с вами,
— А знаете, Нерсес Михайлович, — усмехнулся Лабунский, — когда вы хитрите, что-то начинает внутри вас светиться, и от этого ничего не выходит…
— Начинаю светиться? Возможно. Но только это не от хитрости… Как у деревенской баньки гнилой уголок, так и я свечусь. Ранний склероз… Свечусь, а… гибкости никакой! Потому и спрошу вас, Аркадий Васильевич, прямо…
— Буду ли я ухаживать за красивыми Львовскими дамами? Нет, не буду, — сухо сказал Лабунский, отвертываясь к стене, — ни в каком случае не буду!..
Госпитальная столовая, где завтракали, обедали и ужинали легко раненые офицеры, представляла собой красивую комнату с огромными, точно в костеле, окнами из литого фигурного стекла и большими блюдами Сакс на стенах. В день сдачи Перемышля столовая кипела. Уже отобедав, офицеры все еще сидели за составленными вместе столиками и слушали горячие рассуждения Карбышева.
— Перемышль погиб от перегрузки войсками, — с уверенной резкостью говорил капитан, — в нем заперлась целая полевая армия. Невозможно! Добавьте к этому, что он и защищаться-то по-настоящему не мог…
— Почему?
— Потому что его артиллерия была пришита, по всем правилам броневой фортификации, к фортам. А это значит, что она не могла сосредоточить подавляющий огонь для поддержки войск, выпущенных из крепости на прорыв. Именно в этом причина неудачи всех вылазок гарнизона…
Постепенно разговор перекочевал с основной темы — Перемышль — на общие вопросы маневренной войны. И опять — больше всех, горячее всех говорил Карбышев.
— Современный огонь делает фронтальный бой затяжным и кровопролитным. Поэтому мы ищем фланги… Только стратегическая невинность может не понять…
Над «стратегической невинностью» расхохотались.
— А то, что мы начали войну прямым наступлением, совершенно правильно. Но неправильно другое. Наступлением нашим решались до сих пор все какие-то случайные задачи. Однако ведь это тактика. А где стратегия? Не в том же, чтобы разбра…
К Карбышеву тихонько подошла Надя Наркевич и, почему-то краснея, сказала:
— Господин капитан, в моей палате есть раненый, подпоручик Лабунский. Вы его знаете. Он очень просит вас зайти к нему…
— Лабунский?
— Да…
— Собиновские сапоги…
— Что?
Надя ужасно покраснела.
— У него борода, как у норвежского рыбака…
— Ну, конечно, знаю Лабунского. В какой он палате?
— Я могу проводить вас.
— Идемте.
Карбышев вскочил, подпрыгнул и сразу оказался на костылях…
…Лабунский жаловался на ноги:
— Чуть погода меняется, нестерпимо болят, проклятые…
И, рассказав историю своей несостоявшейся гангрены, помянул скверным словом фасонные сапоги, из-за которых едва не простился с ногами.
— Собиновский фасон, — сказал Карбышев, — кстати: зачем вам понадобилось наврать мне с три короба насчет этих сапог?
— Наврать? — задумчиво повторил Лабунский. — Хм! Да, я действительно тогда… Но видите ли: во-первых, рассказ получился эффектный, а во-вторых, кто же верит всему, что люди болтают? Вот, например, если я скажу, что собираюсь жениться на Наденьке Наркевич…
— Не поверю!
— Благоразумно!
Карбышев засмеялся.
— А впрочем, кто вас знает? Может быть, и поверю. Все, дорогой мой, можно, все! Только стол называть комодом нельзя!
К койке подошел доктор Османьянц.
— Здравствуйте, господа храбрецы!
— А что такое храбрость, Нерсес Михайлович? — спросил Лабунский.
— Храбрость? Пожалуйста. Храбр тот, кто умеет трусить незаметно. Храбрость — результат
воспитания…— Ересь! Утверждаю, что люди родятся храбрыми.
— И так бывает. Но если даже самый храбрый неврастеник попадает на фронт, тут ему непременно крышка — физическая или психологическая. Поэтому трусы среди живых столь же неизбежны, как храбрецы среди мертвых. Слыхали про генерала Опимахова?
— Нет, — сказал Лабунский.
— Я знаю генерала Опимахова, — отозвался Карбышев, — да ведь он и храбр и жив…
Османьянц засветился своей «склеротической» улыбочкой.
— Конечно, храбр. Но жив только потому, что еще не умер.
— То есть?
— Живой мертвец… Однако сегодня приедет осматривать госпиталь.
…Генерал от инфантерии Опимахов занимался укреплением львовских позиций. Это был довольно известный в армии генерал из неудачников. Молодым офицером он легко осилил две академии — инженерную и генерального штаба. Носил мундир генерального штаба, но считал себя коренным военным инженером. В конце девяностых годов прошлого века ездил зачем-то в Абиссинию и почему-то доходил с абиссинскими войсками до Белого Нила. За доклад об Ахал-Текинском оазисе, где он побывал вместе со Скобелевым, Русское географическое общество избрало его своим членом. Написал несколько толковых книг по военной географии. Во время японской войны командовал дивизией и под Мукденом сыграл довольно крупную, но какую-то невыясненную роль. В те годы Карбышев не раз видал его. На Дальнем Востоке об Огшмахове ходило множество рассказов, не хороших и не дурных, а каких-то навязчивых. Генерал этот был храбр, как прапорщик, рвался вперед очертя голову, но войск не щадил и редко имел успех. Кроме того, всегда бывал чем-то так сильно занят, что решительно никаким делом не мог заняться всерьез. Это было очень удобно для одних его подчиненных, а для других, наоборот, неудобно. И отсюда получалось так, что одни его расхваливали, а другие разносили на все корки. На эту войну он выступил командиром корпуса с репутацией самого богомольного генерала в русской армии и с прочно укоренившимся прозвищем: фарисей. В разгар неудач Восточно-Прусской операции прошлого года Опимахову удалось вытащить остатки своего корпуса из беды, и он благополучно перевел их под Сольдау через мост. Рассказывали, что он шел в самом хвосте своих войск, в генеральском пальто нараспашку, как бы подставляясь его ярко-красными полами под прицел. Рота гвардейского Литовского полка прикрывала мост. Опимахов задержался при роте. Спокойно усевшись на валу окопа, густо поливаемого артиллерийским огнем, он наблюдал, как таяла рота. Наконец, посмотрел на часы. «Ну, что же, пора… Взрывайте мост… Выводите роту!» И тогда только поднялся и пошел позади всех. Но на ходу оглянулся. Заметив, что саперный офицер, которому надлежало взорвать мост, жмется под осколочным градом, вернулся и, погрозив трусу пальцем, сам воспламенил заряд…
— Интересно, — задумчиво сказал Карбышев, — давно я не видел Опимахова…
Генерал приехал перед ужином и сперва прошел через солдатское отделение госпиталя. Здесь он подолгу простаивал у коек и донимал раненых «фарисейскими» вопросами.
— Когда день ангела твоего, знаешь? А престольный праздник в твоей деревенской церкви когда бывает? А житие своего святого читал? Что? Неграмотный? Глупо!
Затем строго сказал начальнику госпиталя:
— Иконок, ваше превосходительство, не вижу… Да, да… На кроватях надо бы повесить, на стенах… Очень жаль, ваше превосходительство!
Гвардии поручик фон Дрейлинг, состоявший почти с самого начала войны в должности адъютанта при Опимахове, быстро вписал что-то в развернутую тетрадь. Из солдатского отделения, как бы предводительствуя огромной толпой белых докторских халатов, «фарисей» проследовал на офицерскую половину.
— А где у вас тут подпоручик Лабунский?
Опимахов был сух, высок ростом и подвижен. Выразительные глаза, засевшие вглубь под густые брови, и непрерывно дергающийся в усмешке рот как бы говорили: «Главное, не раздражайте меня, господа!» Но в резких чертах его нервного лица было еще и что-то серьезное, и что-то, доброе.